О сколько нам открытий чудных.. - Соломон Воложин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представитель подлинного бытия — напротив — осознает весь ужас окружения. Он осознает свою однократность, неповторимость, конечность, обреченность смерти, остро переживаемую чуть не каждую минуту. Переживаемую иногда как счастье этого вот мига (как упоминавшийся в этой связи предромантик Моцарт — и у Пушкина и в жизни — и экзистенциалистка Доминика).
Представитель подлинного бытия понял, что наука в ХХ веке потерпела, наконец, фундаментальное поражение (экзистенциализм ведь, в частности, есть еще и реакция на «кризис в физике»: в микромире волны оказались частицами, частицы — волнами; муть какая–то непознаваемая, особенно — для гуманитария). Писательница сделала Доминику, наверно, понявшей, что и филологическая наука бессильна. И о чем тогда говорить? — О художественных произведениях надо молчать. С этого, собственно, и начинается повествование в романе:
«Я немного скучала, потихоньку; пока Бертран обсуждал лекцию Спайра, я бродила от проигрывателя к окну…
… … … … … … … … … … … … … … … ….
…И вот теперь Бертран стоял позади меня. Он протягивал мне стакан. Я обернулась, и мы оказались лицом к лицу. Он всегда немного обижался на то, что я не принимала участия в их спорах. Я любила читать, но говорить о литературе мне было скучно».
Бертран же — представитель так называемого неподлинного бытия:
«Бертран постоянно выискивал комедии в чужих жизнях, так что начал побаиваться, не разыгрывает ли комедию и он, сам того не замечая. Мне это казалось комичным. Его это приводило в ярость».
Тут надо объяснить…
Бертран, на первый взгляд, выглядит прямой противоположностью тем, кто представляет собою неподлинное бытие. Он, как романтический гений, толпу видит иронически. Видеть фальшь в общении людей неподлинного бытия — это привилегия людей бытия подлинного. Но экзистенциализм за несколько десятилетий своего существования к 1956 году уже потерял прелесть новизны. Настало время его эпигонов. Доминику, видим, Бертран явно не впечатлял своей ироничностью. Видно, не было остроты в его наблюдениях комично неправдивого.
«— У Доминики уже репутация пьяницы, — сказал Бертран. — И знаете почему?
Он вдруг встал и подошел ко мне с серьезным видом.
— Верхняя губа у нее коротковата: когда она пьет, прикрыв глаза, на лице появляется проникновенное выражение, не имеющее отношения к виски.
Говоря, он держал мою верхнюю губу между большим и указательным пальцами. Он демонстрировал меня Франсуазе, как молодую охотничью собаку. Я засмеялась и он меня отпустил».
Шутка, конечно, и можно было б не придираться. Да и Доминика — в этот раз — благосклонно приняла ее. Но все–таки это пустопорожнее вышучивание. Мелко. А у Бертрана столь маленькая роль в романе, что почти ничего–то больше о нем и нету. Так если он тут мелок, то, видно, и всегда таков.
Большинство людей мелки. И он выглядит в глазах Доминики таким, как масса. Человеком второго сорта. Как Ленский в глазах Онегина, как Грушнцкий в глазах Печорина, как пародия-Онегин в глазах Татьяны…
У Бертрана, если соскоблить с него тонкий слой модного экзистенциализма, та же философия счастья, как и у Катрин. Он только более постоянен, чем она. У той счастье возможно со многими мужчинами (Исав, способный кушать много что). А Бертран более переборчивый (только чечевичный суп этому Исаву по душе, иначе от первородства не откажется). Доминика от него ушла. Он другую тут же не завел. Готов подождать, пока Доминика перебесится:
«— Если тебе станет тоскливо, помни, я здесь, — сказал он. — А я думаю, что станет…
… … … … … … … …
— Поверь мне. Во всяком случае, добавил он как–то порывисто, — я буду здесь, Доминика. Я был очень счастлив с тобой».
А Доминика не переносит постоянства. Смысл ее существования в неустойчивости, во внутренних переходах от нравственного к безнравственному и наоборот. Этим и прельстил ее Люк.
Он держит высоко марку подлинного экзистенциалистского бытия. Оно — всегда было в свободе от нравственности. Так это прискучило ж — просто безнравственность.
Разврат, бывало, хладнокровныйНаукой славился любовной,Сам о себе везде трубяИ наслаждаясь не любя.Но эта важная забаваДостойна старых обезьян…… … … … … … … …
Кому не скучно лицемерить,Различно повторять одно,Стараться важно в том уверить,В чем все уверены давно,Все те же слышать возраженья,Уничтожать предрассужденья,Которых не было и нетУ девочки в тринадцать лет!Кого не утомят угрозы,Моленья, клятвы, мнимый страх,Записки на шести листах,Обманы, сплетни, кольцы, слезы,Надзоры теток, матерей,И дружба тяжкая мужей!
Так точно думал мой Евгений.
Люк продвинулся дальше. Он, например, все время переходит границу между нравственным и безнравственным то в одном, то в противоположном направлении.
Первые минуты знакомства с Доминикой. Бертран на минуту отошел:
«— Чем вы занимаетесь кроме экзаменов? — спросил дядя.
— Ничем, — ответила я. — Всякой ерундой. — Я вяло махнула рукой.
Он поймал мою руку на лету. Я смотрела на него озадаченная. В голове моей пронеслось: «Он мне нравится. Немного староват, и он мне нравится». Но он опустил мою руку на стол и улыбнулся:
— У вас все пальцы перепачканы чернилами. Это хороший признак. Вы успешно сдадите экзамены и будете блестящим адвокатом, хотя по вашему виду не скажешь, что вы разговорчивы».
Видите: перехватить руку — это довольно развязно. И — тут же повернул в благопристойность.
Или вот Люк воспользовался мигом, что Бертран покупает журнал в киоске, и назначил Доминике первое свидание. А когда пришел, повел ее в ресторан, где были его знакомые мужчины и женщины, и совсем не стремился быть с нею наедине. — Опять неожиданность.
Но вот они ушли от знакомых и заговорили о любви:
«Он сказал, что это прекрасная вещь, не такая уж необходимая, как утверждают, но для полного счастья нужно быть любимым и горячо любить самому. Я только кивала в ответ. Он сказал, что очень счастлив, потому что любит Франсуазу [жену], а она любит его. Я поздравила его, уверяя, что меня это ничуть не удивляет, потому что оба они — он и Франсуаза — люди очень, очень хорошие. Меня захлестнуло умиление.
— Поэтому, — сказал Люк, — если бы у нас с вами получился роман, я был бы по–настоящему рад.
Я глупо засмеялась. У меня уже не осталось способности реагировать.
— А Франсуаза? — спросила я.
— Франсуаза… Я, может быть, скажу ей об этом. Знаете, вы ей очень нравитесь.
— Вот именно, — сказала я. — И потом, не знаю, наверное, такие вещи не рассказывают…
Я негодовала. Непрерывные переходы из одного состояния в другое в конце концов вымотали меня».
А предложение быть любовницей при том, что он ее не любит и не полюбит:
«Я очень уважаю тебя, Доминика, и очень тебя люблю. Никогда не буду любить тебя «по–правдашнему», как говорят дети, но мы очень похожи с тобой, ты и я. Я хочу не просто переспать с тобой, я хочу жить вместе с тобой, провести с тобой отпуск…
… … … … … … … … … … … … … … … ….
…Потом я вернусь к Франсуазе».
А Франсуаза потом, узнав все, через некоторое время позвала ее к себе в гости… По просьбе Люка… На это способны только французы, — скажет обыватель. И будет неправ. Французы–экзистенциалисты, живущие подлинным бытием, тихо страдают в своем сообществе. Потому что все — трын–трава, ибо каждый день — шаг к смерти. А любовь — то, что на краткий миг избавляет от этой перспективы и чувства бесконечного одиночества. И нужно быть снисходительными.
Такой вот извод демонизма.
Правда же — глаза колет. И если не свои вас раскусили — вы огрызаетесь так или иначе:
«Обед был смертельно скучным. Там действительно были друзья матери Бертрана…
— Вот вы, девушка, тоже небось из этих несчастных экзистенциалисток? Нет, в самом деле, Марта, дорогая, — теперь он обращался к матери Бертрана, — не понимаю я этих разочарованных молодых людей. В их возрасте, черт побери, надо любить жизнь!..
… … … … … … … … … … … … … … … … …уже в десятый раз я слушала, как порозовевшие и подвыпившие мсье, будучи в прекрасном расположении духа, мямлят с наслаждением тем большим, чем меньше они понимают смысл, слово «экзистенциализм». Я не ответила».