России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то вдали мигали огненные языки факелов. Было это у оврага, где лейб-казаки отбили атаку французских кирасир. По обычаю своему казаки не оставляли на поле сражения убитых товарищей, а уносили тела, чтобы предать погребенью.
Надежда еще теплилась в сердце у Слепцова. Но вот угас багровый закат, поднялся ветер, и свист его мешался со стонами умирающих…
— Пойдем, — наконец сказал Слепцов, — скоро ночь…
Они было повернули назад, но тут послышался конский топот, кто-то шагом проехал мимо них. И вдруг Слепцов услышал яростный крик Волгина:
— Стой, стой, говорят!..
Он побежал за всадником. Это был солдат.
— Дмитрий Петрович, да это ж наш Сулейман…
— Сулейман и есть! — удивился Слепцов. — Слезай, солдат. Откуда у тебя этот конь?
Испуганный солдат рассказал, что ему приказано собирать амуницию, конь же бродил по полю.
— …А зачем коню пропадать? Такому коню цены нет. И сбруя на нем дорогая…
— Ладно, — сказал Волгин, — веди туда, где нашел коня.
Совсем стемнело. Волгин достал огниво. Зажгли фонари.
— Зачем такому коню пропадать… — бормотал солдат. — Ему цены нет…
Волгин наклонялся над распростертыми телами, заглядывая в лица мертвых. Слепцов молчал, ежился от холода и поглаживал бока Сулеймана.
— Здесь, — хриплым голосом сказал Волгин, — глядите…
Слепцов увидел белокурые волосы, знакомый высокий лоб, запекшуюся кровь в волосах. Он расстегнул мундир Можайского и припал ухом к сердцу.
— Дышит… — наконец сказал Слепцов.
Волгин поднял Можайского. Они положили его поперек седла и, придерживая тело, медленно пошли по полю. Солдат вел за повод Сулеймана.
«Тут где-то за деревней должен быть перевязочный пункт», — подумал Слепцов.
Так оно и было. Они довезли Можайского до деревни Госса и сдали на перевязочный пункт лейб-гусарам. Волгин остался при Можайском. Слепцов на том же Сулеймане вернулся в замок Стольберг. Все окна замка были освещены. Взбежав по лестнице, он очутился в ярко освещенном театральном зале. То, что он увидел, ошеломило его.
Зал был полон. Офицеры — егеря, гренадеры, гусары — сидели на полу, на барьерах лож. В аванложе, под балдахином, сидели Ермолов и генерал Удом.
На сцене два молоденьких адъютанта разыгрывали на память «Федру» Расина. Федру изображал красивый, с тонкими девичьими бровями Мансуров, Тезея играл адъютант генерала Удома Лёва Батенин. «Федру» он знал наизусть, но беда была в том, что он заикался.
— Терамен! Вот Терамен! — закричал Ермолов, показывая на Слепцова.
Не сказав ни слова, Слепцов поднялся на сцену и начал монолог Терамена.
Странные были времена, странные нравы. И это не фантазия романиста, а свидетельство современников.
Ночью Ермолов вспомнил о Можайском и приказал позвать Слепцова. Ермолов писал реляцию о взятии штурмом «дома с красной крышей». «Успехом сего дела обязаны мы доблести егерей генерал-майора Удом, овладевшего центральной позицией французов на левом фланге…»
В эту минуту он увидел перед собой Слепцова.
— Забыл тебя спросить, где бедняга Можайский? Жив?
Он выслушал рассказ Слепцова и, узнав, что Можайского сдали на перевязочный пункт к лейб-гусарам, вспомнил:
— К лейб-гусарам государь послал самого Виллие… Съезди к Якову Васильевичу, поклонись от меня и скажи, что верю в него, как в бога… Жизнь человеческая в его руках. Еще скажи, что мне дорог молодой человек, пусть сделает, что может…
В тот же час неутомимый Слепцов отправился в деревню Госса. Он помчался туда на том же Сулеймане, позади на взмыленном коне скакал неразлучный со Слепцовым его вестовой Кокин.
Чуть забрезжила заря. В дымке предутреннего тумана расстилалось перед ними поле битвы.
Слепцов торопился, он знал, что с первыми лучами солнца вновь начнется сражение. Еще не ударила первая пушка, вокруг была тишина. Издали доносился невнятный гул — то передвигались большие колонны войск.
Слепцов и Кокин примчались в деревню и у первого встречного, военного лекаря, спросили, где им искать генерал-штаб-врача гоф-хирурга Джемса Виллие, Якова Васильевича, как его величали. Имя генерала Ермолова слишком много значило, и Слепцова тотчас проводили к нему.
Слепцов застал его на крыльце дома, где разместился перевязочный пункт. Виллие, без мундира, в расстегнутой на груди сорочке, мыл руки. Вода в ведре была красной от крови. Слепцов стоял, ежась, и с опаской поглядывал на двери. Оттуда слышались стоны и похожие на вой рыдания.
— Операцию поручику Можайскому делал доктор Гинефельд, немецкий хирург, очень искусный. Погодите, господин ротмистр…
Виллие вытер руки, перебросил через плечо полотенце и, позвав с собой Слепцова, вошел в дом пастора, дверь в дверь с домом, где был перевязочный пункт.
На диване, под вышитой крестиками картиной в дубовой раме, спал пожилой немец с седыми баками. Он открыл глаза, пошарил кругом, нашел очки и с удивлением посмотрел на Виллие.
Виллие заговорил с Гинефельдом по-латыни. Слепцов хотя и учился латыни, но по лености немного успел. Потому он терпеливо ждал, пока кончится разговор.
— Поручик ранен пулей в голову, — наконец сказал Виллие Слепцову. — Доктор Гинефельд вынул раздробленные кости, а также кусок сукна от фуражки, попавший в рану…
И, поглядев в полное недоумения лицо Слепцова, добавил:
— Вряд ли будет жив… Впрочем, я сам посмотрю.
26
17 октября 1813 года Дмитрий Сергеевич Дохтуров писал в Москву о сражении под Лейпцигом:
«Мы шли без отдохновения, поспешая соединиться с главными армиями и наконец пришли к 6 октябрю и участвовали в главном деле, где, кажется, решилась участь всей Германии. Дело было жестокое, злодей везде был опрокинут в нескольких позициях; и ночь уже помешала его совершенное истребление. На другой день 7 числа мы пододвинулись к Лейпцигу и ясно увидели беспорядок его ретирады; тут усилили наши движения и по некоторой обороне вошли в город… Тут еще засевши неприятель в домах и садах защищался, но уже недолго; наши пушки тотчас очистили улицы. Представь себе, друг мой, этот спектакль: все жители в окошках кричат ура, машут платками, кидают на улицы цветы… кажется, после сего неприятель спешно ретируется к Рейну и, все пленные утверждают, в большом беспорядке…»
Только во Франкфурте Данилевский узнал о тяжелой ране Можайского. На пятый день после битвы Виллие, осматривая раненых, которых считали безнадежными, решил, что рана Можайского все же не смертельна. 18 октября, в последний день Лейпцигской битвы, когда решалась судьба Наполеона и Европы, Можайский еще лежал в беспамятстве. Когда же сознание вернулось к нему, из обрывков фраз, из слов раненых он понял, что битва кончилась отступлением войск Наполеона. Собрав все силы, превозмогая мучительную боль в висках и в затылке, он прислушивался к рассказам. Даже у умирающих не было подавленного настроения, не было равнодушия и безразличия ко всему, обычного в таких случаях. Они были возбуждены, ощущение победы не оставляло их даже на пороге смерти.
Рядом с Можайским лежал молодой поручик Апраксин, которого он встречал в главной квартире. Умирающий Апраксин точно был еще на поле битвы, в ушах его еще гремел неслыханный доселе гром множества орудий. Смертельное ранение настигло его в конце третьего дня битвы, когда упорство наполеоновских армий было уже сломлено. Юноша жил еще несколько дней, врачи надеялись сохранить ему жизнь, но признаки антонова огня заставили их отступиться. Заражение шло быстро, и, несмотря на ампутацию обеих ног, Апраксин скончался на глазах у Можайского, то выкликая слова команды, то с нежностью повторяя имя невесты. Голос его был юношески звонким до последней минуты, и румянец не сразу сошел с его мертвого лица.
Но и самому Можайскому было сейчас худо, он горел, как в огне, страдал от мучительных болей. Рана в голову оказалась опаснее и мучительнее раны, которую он получил под Фридландом.
Можайского довезли до Франкфурта. Там были неплохие немецкие лазареты, и в самом лучшем, поместившемся в городском больничном доме, Данилевский нашел Можайского.
С первого взгляда Данилевский понял, что рана серьезная, и понадеялся только на крепкое здоровье своего друга. Можайский лежал на плоской подушке, со льдом на затылке, бледный, с впалыми щеками и искусанными от боли губами. Волгин бессменно находился при нем; Данилевский знал этого молчаливого, добродушного богатыря.
Можайский улыбнулся Данилевскому горькой и грустной улыбкой. Ему было запрещено разговаривать, немецкие врачи опасались за его мозг: при таких ранах иные лишались рассудка.
— Молчи, тезка, и слушай, — заговорил Данилевский. — Вот тебе новости. Все полагают, что Лейпциг — могила Бонапарта. Подобной битвы еще не было на земле, взято пленных двадцать два генерала, тридцать семь тысяч солдат, триста пушек… Сегодня пришло известие, что французы ушли за Рейн. Герои сей неслыханной победы — мы, русские… — Он оглянулся и понизил голос: — Вот тебе презабавный анекдотец. Король прусский запоздал к началу сражения, государь послал за ним флигель-адъютанта. Король принял того раздетый и стал выговаривать: «Я должен знать, в каком мундире я буду в сражении, в русском или в своем, прусском… Не могу же я ехать без панталон…»