России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Данилевский рассказывал эту веселую историю, покатываясь со смеху, над ней хохотала вся гвардия. Можайский слушал его, удивляясь своему равнодушию ко всем штабным толкам и пересудам. Он только начал возвращаться к жизни, все, что было за стенами лазарета, было еще далеко от него.
— …на второй день сражения, 17 октября, подошла наша северная, резервная армия и корпус Коллоредо. У нас, стало быть, перевес сил. А главное — после конфуза Шварценберга у Плейссы и Эльстера союзники уже не имели к нему доверия. Пруссаки и австрийцы согласились с нашим планом атаки, мы, русские, были главными силами в предстоящей битве… Вюртембергские и саксонские войска, на которых полагался Наполеон, перешли на нашу сторону. Немецкие солдаты не хотели сражаться на стороне Бонапарта… Пленные рассказывали, будто Наполеон не был похож на себя накануне Лейпцигской битвы. Занимался делами Испании, писал указы в Париж, словом, был императором, а не полководцем. А Бертье не решался ничего взять на себя, потому мост через Эльстер был взорван раньше времени и много офицеров и солдат потонуло и попало в плен.
Точно железные обручи сжимали голову Можайского, норой все затмевалось у него в глазах от сверлящей боли в висках… Как в полусне, он слышал голос Данилевского:
— Нынче во Франкфурте центр политики. Союзники склонны остановиться на Рейне, опасаясь перенести войну в пределы Франции. Лорд Кэстльри склоняется к тому же, один только император хочет низвержения Наполеона: «Мир должен быть подписан в Париже». И пруссаки хотят войны до конца, чтобы отомстить за долгие годы унижения… Ты слышишь меня, тезка?
Можайский пошевелил губами.
— …а пока что парады и смотры, государь придирчив и строг, как никогда доселе… На воскресном параде егерский полк сбился с ноги, государь приказал Алексею Петровичу арестовать генерал-майора Удома на две недели. Алексей Петрович отказался взять шпагу у нашего доблестного Федора Павловича, а когда государь приказал в другой раз, то Алексей Петрович сказал, что пришлет собственную шпагу и тогда уже не будет иметь подлости взять ее обратно… Так и сказал, ей-богу!
Он вдруг умолк, увидев, что лицо Можайского исказилось, глаза расширились и блеснули гневом.
— …Тем и кончилось, друг мой… Вот таковы у нас дела… Приезжали во Франкфурт далматинцы, рассказывали о зверствах турецких над славянами. Государь их не принял, а Нессельроде вел с ними пустые разговоры, так и уехали ни с чем.
Губы Можайского шевельнулись, и он выговорил с трудом:
— Как же можно так…
— Нельзя ссориться с австрийцами, они очень ревнивы к нашим восточным связям. Да и англичанам чудится, будто мы через славянские земли устремимся к Царьграду…
— Однако как можно оставлять русскому царю славян под зверским игом турок! — чуть слышно выговорил Можайский.
— Это дела старинные. Канцлер Николай Петрович Румянцев говорил, что в союзе с Бонапартом можно добиться больше уступок на востоке, чем от австрийцев и англичан. Однако трудно было в то поверить, да и не таков Наполеон, чтобы жить с ним в ладу… Все равно он нам покою не дал бы.
— Пожалуй… — вымолвил Можайский.
— Но есть и радостные вести. Мир с Персией подписан в Гюлистане. Надеемся, что спокойствие водворится в Грузии и на Кавказе.
— Не обрадуются… — еле слышно сказал Можайский.
— Не обрадуются англичане, — продолжал Данилевский, — они-то и подстрекали шаха к войне с нами и тем самым отвели его от своих индийских владений… Союзники! Турецкие пушкари палили в нас из пушек австрийского литья, у персов находили лучшие английские ружья. Канцлер вновь просил отставки. Ежели государь согласится — один Нессельроде советником по иностранным делам останется при государе… Ну, я вижу, тебя замучил… Алексей Петрович велел тебе выздоравливать и представил тебя к кресту и к чину…
Эту радость Данилевский приберег для конца, но ничто не отразилось в лице Можайского.
— Будь здоров, голубчик… Виллие говорил, что через три месяца будешь крепче прежнего.
И, осторожно прикоснувшись губами ко лбу Можайского, он вышел. Волгин проводил Данилевского.
— Не так уж плох Александр Платонович, я думал — хуже, — сказал Данилевский.
— Это он при вас. Вчера всю ночь мучился. Немецкие доктора удивлялись: «Экое терпение! Другой бы помешался от одной боли».
— Навещают его друзья?
— Дмитрий Петрович был.
Действительно, заезжал Слепцов, поглядел на лежавшего без памяти друга, смахнул слезу и уехал, оставив Волгину десять червонцев на гроб и похороны, чтобы похоронили пристойно поручика русской службы Можайского.
Данилевский уехал немного удивленный. От немецких врачей он узнал, что Можайского хотели видеть две дамы. Они узнавали о состоянии его здоровья каждый день. Присылали слугу из гостиницы «Курфюрст Баденский». Когда же опасность миновала, обе дамы просили ничего не говорить о себе раненому и, по-видимому, уехали. Все это было интересно, но у Данилевского было слишком много хлопот в те дни, чтобы узнать поподробнее.
Волгин знал об этих незнакомых больше, чем немецкие врачи, но молчал. Молчал, потому что с него взяла слово молчать Екатерина Николаевна Назимова.
Он мог рассказать, что ту ночь, когда немецкие врачи ожидали смерти Можайского, и следующую ночь Екатерина Николаевна провела в лазаретном здании, в часовне.
В холодном, нетопленном зале, где немецкие пасторы и русские священники служили заупокойную службу по умершим. Катя Назимова просидела всю ночь на скамье.
В эту бесконечно длинную ночь она думала о своей печальной судьбе. Она вспомнила Грабник и комнату, где лежал на постели мертвый Лярош, человек, женой которого она была семь лет, а любила другого… Теперь этот другой тоже уходит от нее, и она остается одна на свете.
Семь лет она была женой француза. Она ни в чем не винила его, он был с ней всегда добр и ласков, он любил ее, должно быть потому, что в ней не было легкомыслия и ветрености; она была разумной, доброй, душевной подругой. Он догадывался о том, что она его не любит и не полюбит никогда, он знал, что она шла за него не по своей воле. Катя и не скрывала от него своей первой и единственной любви. Когда Лярош умер, она искренне плакала, но ни разу не подумала о Можайском и возможном счастье с ним. Встреча с Можайским убедила ее в том, что он к ней холоден и что она забыта.
Но во Франкфурте она узнала о его ране, о том, что почти нет надежды на его выздоровление.
Она не могла покинуть Франкфурт, не простившись с ним. Анеля Грабовская поняла ее чувства, и они задержались в этом городе, переполненном войсками, штабами, лазаретами.
Она ожидала страшной для нее минуты, когда услышит шаги Волгина и дверь откроется; он позовет ее к постели умирающего, и она примет его последний вздох и закроет ему глаза.
Застыв от холода, она сидела неподвижно, в мучительном ожидании. Под окнами звенели подковы коней — шла кавалерия. Потом проехали обозные фуры. И опять тишина. В темных провалах окон появилась белесоватая мгла. Никто не шел. Она забылась, и это не был ни сон, ни дремота, а подобие обморока, какое-то оцепенение. Потом она услышала шаги, увидела Волгина.
Она стояла у постели Можайского. Он еще жил. Немецкий доктор поклонился ей и тихо сказал:
— Этот молодой человек будет жить. Редкий случай, мадам, редкий случай…
Она взглянула на него, еще не понимая. Потом до ее сознания дошли только слова: «будет жить». Тогда она наклонилась над лежащим без сознания раненым, поцеловала его в лоб и ушла.
В тот же день Катя и Анеля Грабовская оставили Франкфурт.
…После посещения Данилевского Можайский почувствовал себя дурно. Долгая беседа утомила его. Временами он снова терял сознание. Ему казалось, что он слышит военную музыку, барабанный бой, треск фейерверка. Он приходил в сознание, и все это казалось ему видением. Но это не было видением. Это была музыка победы. Французы отошли за Рейн. Оставив разбитую армию, Наполеон поспешил в Париж. И это означало, что война еще не кончена.
27
Отец Можайского, командовавший в последние годы жизни гренадерским полком, научил сына любить походную жизнь, скорые суворовские переходы полка с места на место, одним словом, быть истинным солдатом, хоть и в офицерских эполетах.
Суворовский ветеран, отец Можайского часто повторял слова своего великого отца-командира: «…не останавливайся, гуляй, играй, песни пой, бей барабан. Десяток отломал, — первой взвод снимай вещи, ложись… За ним второй взвод и так взвод за взводом…»
Можайский любил этот солдатский отдых в полях. В золотом океане ржи синеют васильки и алые лепестки мака. Сколько верст отмахали уже эти загорелые, усатые воины! В каких краях не побывали они? Шли заповедными лесами Литвы, широкими, обсаженными кленами дорогами Пруссии. Шли берегом Рейна, мимо увитых плющом и диким виноградом развалин старинных замков… И вот теперь старинная походная песня, сложенная солдатами во славу великого полководца, раздавалась в долине французской реки Энны: