Крылья империи - Владислав Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чего в своей западной провинции Державин не знал, так это того, что великий математик уже скакал к русской границе с почетным караулом. И без единого уплаченного за работу рубля. Он сухо скрежетал зубами и грозил в сторону Петербурга жилистым кулаком, и в ближайшее время Виа ожидала дружного лая, поднятого вольтероподобными шавками. И подтявкивания обезьянничающей европейской образованщины и салонщины. Не исключая и иных, желающих казаться просвещенными, королей. Тут она поступила просто — разослала всем философам, хотя бы в чем-то схожим по мыслям с Даламбером, официальные послания. Очень короткие. «Заедете в Россию — повешу». Дата, подпись. Лучшего способа для Анота обрести мрачную славу и ореол чудовищности могло и не представиться, а расстреливать тысячи человек для достижения подобного эффекта Виа не хотелось.
Свалить Даламбера помогла его собственная заносчивость. Захотелось французу сыграть в русскую придворную игру. Сыграть на великом князе Павле, как на инструменте, настроив его по своим желаниям. И начал он нашептывать ему — не против отца. А просто — какая у него была мать. Как много могла сделать для России. А та ее так вот — прикладами обратно в горящий дворец. О, разумеется, отец ничего не знал… Зато вот изверг князь Тембенчинский, он все мог. А Лизка Воронцова, она крутит Петром, как хочет. Того и гляди, ему, цесаревичу, за обедом что-нибудь подсыплет. Чтобы престол своим щенкам отдать. И вспоминал, что Виа Тембенчинская — чудовище, и отчего-то польского красно-белого окраса.
Вот только отчего это Елизавета Романовна наотрез отказалась становиться императрицей, не разъяснил. И отчего некоронованная, но вполне законная жена императора плодила светлейших князей Воронцовых, а не Великих князей. Павел же помнил, как отец, на ветристой палубе только что подаренной сыну яхты разъяснил ему этот парадокс. Мол, Елизавета — человек очень хороший. Но человек же! И она не хочет, чтобы у нее, или у ее детей, когда-либо могло возникнуть искушение. Искушение царской властью. И попробовал представить себе ее жертву. С тех пор Павел, до тех пор княгине Воронцовой не кланявшийся, стал вдруг вежлив. Поначалу даже преувеличенно.
Главной же ошибкой Даламбера было поношение четы Тембенчинских. Не знал он, что цесаревич помнит визг пуль июльской ночью, и тяжелые хлопки крыльев, спокойные и размеренные, несмотря на срывающиеся с перьев в белесую полутьму тяжелые теплые капли. И не ведал, что князь изредка пробирался к великому князю в Зимний, и катал мальчишку на своей спине над ночной Невой, пока тот не стал слишком уж тяжелым. И обещал сквозь частое пыхающее дыхание, ссадив на землю в последний раз — и десятка лет не пройдет, как Павел снова взлетит. И тот теперь летает во снах, и считает дни, и насчитал уже девять сотен. А Виа — и особенно ее дети, похожие на выводок норок, только яркоперые и добрые, и вовсе сказочные существа.
Да и неполитические мысли наставника тоже не укладывались у наследника престола промеж ушей. Куда там шагистика, что там мерный посвист прусской флейты для мальчишки, который хоть раз видел летящую лавой в атаку карабинерную дивизию, звенящую горнами, или медленно разворачивающуюся под польский марш-танец.
Детская логика такова: если взрослый врет хоть в чем-то — значит, врет во всем. Павел поступил просто — нацепил с утра морской мундир, сказал, что едет в порт, прокатиться на яхте. Наставник сразу отстал — его от морских прогулок укачивало. А цесаревич пришвартовался к Дому-на-Фонтанке с морского фасада, приподнял голландскую шляпу с ответ на салют караульных, зашел в кабинет Виа, и сделал доклад по форме, как настоящий морской офицер.
А потом подписал протоколы.
— Одного вашего показания, эччеленца альтецца, — сказала ему Виа, — недостаточно. Но, безусловно, достаточно для организации прослушивания. Так что придется вам потерпеть этого сухаря еще неделю. Чаю не желаете?
— Как всякий русский моряк, предпочитаю сбитень.
Спустя неделю Виа — белый китель, золотой погон на правом плече, черный жемчуг внимательных глаз чуть навыкате — сидела за обеденным столом напротив обоих императоров.
— Сама выгнала француза — сама и расхлебывай, голубушка, — заявил Петр, — выписывать иноземцев больше не будем. Воспитывать цесаревича будешь ты!
А тут державинская басня. О том, как лев, царь зверей, отдал наследника-львенка в науку царю птиц — орлу. А тот, выучившись, начал учить зверей вить гнезда.
— Не имел я тебя в виду, матушка, — каялся поэт, — я бы тогда «орлица» написал.
— И так узнаваемо. И все равно примут на мой счет. Но это и ладно. У нас, спасибо господу, страна пока свободная. И заговорщиков у нас нет.
— А зачем я тогда тут? И зачем тогда здесь и вы, ваше превосходительство.
— А затем же. Чтобы если какие покушения на свободу, и какие заговоры — то чтобы их сразу же и не было. А вы, Гаврила Романович, мне нужны. Мне поручили пятилетнюю программу ликвидации безграмотности. Учить же людей по священным текстам и старым грамматикам неудобно. Надо писать новые учебники. Причем не только азбуку и грамматику — а и основы биологии, агрономии, физики и обязательно историю. И не древнюю или европейскую, а нашу, русскую. Чтобы народно и складно. Что написать, по содержанию, из Академии пришлют. Но надо это все облечь в понятную народу форму. Стих у вас легкий, слог складный, язык простой. Возьмитесь, а? Гонорар обещаю, тираж будет больше, чем у Библии в Европе.
— Я офицер, — заметил Державин, — служу.
— И будете. Переведу в Анот чин в чин, оклад дам — построчный.
— Сколько?
У него была хватка настоящего литератора.
Из Плимута русская эскадра ушла, неся на себе весьма смятенного командующего операцией. Днем князь Тембенчинский держался вроде носовой фигуры — неподвижным и отмалчивающимся. Картинно облокотившись рукой о фальшборт, он вперивал взгляд в бесконечность, и стоял с остекленевшими кукольными глазами, прозирая неведомое. Только что дышал. На обращение отзывался мгновенно, вел разговор живо, но, исчерпав предложенную тему, снова деревенел.
На третий день его растормошил адмирал Грейг.
— Михаил Петрович, с вами случилось что-то?
— Никоим образом.
— Значит, не с вами.
— Не со мною, разумеется, могло случиться очень многое.
— Тем не менее, это не должно отображаться на боеспособности вверенных вам Государем сил. Даже если у вас есть повод впадать в мировую скорбь. Те ночные песни, в которых я подозреваю вас, очень печальны. Слышна в них какая-то демоническая грусть. Обреченная, безнадежная, отчаянная. Команды начинают поминать разнообразную морскую нечисть, включая русалок и прочих существ, которых не бывает. Те, кто должен спать — не спит, кто стоит вахту — наблюдает видения.
— Почему вы подумали на меня? Я, собственно, не отнекиваюсь.
— Голос очень сильный и очень высокий. Женщина на корабле, конечно, всегда бывает. Но язык абсолютно незнакомый. Я не полиглот, но чужую речь и чужие песни слыхивал. Ничего похожего. То есть мотивы как раз схожи с русскими…
Баглир кивнул.
— В конце концов, уставом время для пения предусмотрено, — продолжил Самуил Карлович, — и клотик, если вам так на нем нравится сидеть, тоже всегда в вашем распоряжении. Кстати, как вы туда забираетесь-то? На палубе вас по ночам ни разу не видели.
Хоровое пение на русских судах было элементом обязательным. Таким же, как снятие шапки при входе на шканцы, которые Грейг на английский манер именовал квартердеком. На шканцах висела икона Николы Угодника, покровителя моряков, со шканцев кораблем командовали и управляли. По сравнению с кавалеристами моряки поражали степенством, приветствуя же старшего по званию — не козыряли лихо, а чинно поднимали высокие черные шляпы без полей, отчего палуба начинала казаться петербуржским бульваром, а офицерские обходы — светским променадом.
Под пение судовым распорядком полагалось полтора часа перед спуском флага. При стоянке в иноземных портах к вечеру вокруг русского военного корабля непременно собирались зеваки, ожидая концерта. Это было редким развлечением, дальше устья Шельды русские военные корабли почти не ходили. А тут целая эскадра. Сводный хор в сорок тысяч глоток.
И еще этот хор получил, наконец, толкового солиста. Окончательно это прояснилось после стоянки для пополнения запасов в Бордо. Князь Тембенчинский к началу очередного концерта вышел на шканцы, взял под локоть кирасирский шлем — и вдруг его мундир исчез под слоем белых, желтых и черных перьев.
— Теперь, пожалуй, уже все равно, господа, — сообщил он стоящим рядом офицерам, — если перьями моих соотечественников преспокойно торгуют в модных лавках, вряд ли секрет сохранится надолго.
Начал песню Баглир низким, колеблющимся голосом. А потом стал понемногу расправлять крылья. Песня становилась все громче, голос — все выше. И это была не непонятная птичья трель. На сумрачную мелодию ложились русские слова, полные скорби и вызова.