Новый Мир ( № 10 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При отсутствии отметки о своевременной явке на регистрацию удостоверение не действительно.
/ Нач. Чердынского РО ОГПУ: Подпись
Уполномоченный:
[АМ. Короб 4. Папка 19. На обороте — «Карточка для регистрации» О. М. по месту ссылки с единственной заполненной графой: «Регистрирован 14/VI 193 4 г. Подпись: Б. Абрамов».]
Слово в визуальном мире
Владимир Мартынов о конце времени русской литературы
В 2002 году Владимир Мартынов, будучи одним из самых известных и самых востребованных современных композиторов, издал книгу “Конец времени композиторов”. Музыковедческих книг я побаиваюсь и о самой музыке судить никогда не берусь, зная свое место, но тут вокруг книги возник некий медийный всплеск, появились статьи Татьяны Чередниченко, Петра Поспелова, многочисленные интервью с автором. Позже Петр Поспелов напишет: “Эффект, который произвела эта книга, сложно передать словами. Коллеги, завидев Мартынова, стали переходить на другую сторону улицы. Окончательно он добил их книгой „Зона Opus Posth, или Рождение новой реальности” (2005) — венчала ее систематическая таблица, в которой развитие музыки соотнесено с изменениями ролей каст в Индии и даже с последовательными выходами на сцену четырех всадников Апокалипсиса”.
Меня же заинтересовала не столько констатация того факта, что европейская музыка обходилась без фигуры композитора вплоть до Средневековья, и дерзкий прогноз, что профессия эта как появилась, так и исчезнет, сколько то, что этот прогноз исходит от историка культуры, глубоко укорененного в традицию, проведшего часть своей жизни за стенами монастыря, автора книг, одни только названия которых говорят о направленности интересов: “История богослужебного пения” (1994), “Пение, игра и молитва в русской богослужебнопевческой системе” (1997), “Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси” (2000), и одновременно композитора, испытавшего на себе все актуальные веяния, от авангарда и рока до минимализма, и, казалось бы, не имеющего права сетовать на недостаток внимания к своей деятельности.
Но вот парадокс: именно художник, добившийся успеха и не страдающий, казалось бы, от невостребованности, острее других ощущает кризис того рода искусства, которому отдал жизнь. Малевич говорит о конце живописи (а с другим настроением и нельзя написать “Черный квадрат”) — и в конечном счете оказывается прав, увидев приметы агонии в том, что иные принимали за расцвет.
Питер Гринуэй твердит и твердит о смерти кино, и это, похоже, не уловка великого провокатора, но мироощущение мастера, столкнувшегося с исчерпанностью выразительных средств кинематографа, которые он так смело расширял.
И только профессиональные писатели исполнены веры в незыблемость своего дела и величие собственной миссии. “Русский писатель — это навсегда”, — гордо заявил мне как-то автор неплохих, но чрезмерно захваленных книг, не желая видеть, что их время уже прошло.
Как раз в тот период, когда Мартынов обосновал конец времени композиторов и несколько раз повторил в своих интервью, что фигура композитора просто слиняла на наших глазах, в “Литературной газете” велась вялая дискуссия, предложенная моей статьей “Сумерки литературы”. В самой статье констатировалось, что первое десятилетие свободы в России стало десятилетием литературного заката, и предлагалось обсудить простой и актуальный вопрос: почему это произошло? Казалось бы, вещь самоочевидная — писатель “слинял”, если воспользоваться выражением Мартынова, в первую очередь как репрезентативная фигура. Последней такой фигурой был Солженицын — и то, к несчастью, он пережил век литературы, и в этом главная причина того, почему публика, слушавшая сквозь вой глушилок главы “ГУЛАГа”, уже не хотела читать ни “Красное колесо”, ни “Двучастные рассказы”. Почему обесценивается слово? Обратим ли этот процесс? Носит ли он национальный или общемировой характер? Есть ли в этом вина самой литературы? Можно ли слово вообще заменить картинкой, видеорядом, что отчасти мы наблюдаем, стыдливо одобряя экранизации классики, поскольку, дескать, таким путем она приходит к массовому зрителю, в прошлом — читателю? Каковы должны быть стратегии литературы в кризисный период? Эти и еще многие вопросы возникают сами собой.
Но вместо трезвого обсуждения насущных и горьких проблем со страниц газеты посыпались заклинания известных и не очень писателей о вечных ценностях, которые они несут в мир, проклятия рынку, предающему культуру, обвинения издателей (почему не тех издают), распространителей (они навязывают свой дурной вкус), читателей (почему не читают?), критиков (почему не о тех пишут?), упреки властям (почему не помогают?) и даже автору статьи (придумавшему какие-то вредные сумерки).
После съемки программы Швыдкого “Культурная революция”, по обыкновению заострившего проблему и вынесшего в заголовок слова “Литература умерла” (чего я вовсе не утверждала, ибо и в сумерках теплится жизнь), ко мне подошел мой коллега, с которым у меня всегда были прекрасные отношения, и сухо сказал, что он крайне разочарован моей позицией: она вредна культуре. Вопрос о том, насколько эта позиция отражает состояние культуры, даже не возникал. Если реальность вредна для общего дела — лучше ее игнорировать. Такой вот постсоветский соцреализм.
На той программе моим оппонентом оказался Лев Аннинский, успешно доказывавший, что литература бессмертна, что она и сейчас радует сотнями новых имен и разнообразием текстов. Каково же было мое удивление спустя некоторое время обнаружить в Сети стенограмму заседания клуба “Свободное слово” от 15 мая 2002 года, где В. И. Толстых, открывая обсуждение, очень трезво ставил вопрос: “Что произошло с литературой? Куда делись „властители дум” и „инженеры человеческих душ”?” Почему “литература перестала быть явлением общественной жизни в глубоком и серьезном смысле этого слова?”, а Лев Аннинский отвечал: “Происходит с нами то, что в образной форме называется „смертью литературы””. Получается, можно отслужить молебен за здравие, можно — за упокой литературы. Все — игра в слова (что, с моей точки зрения, лишний раз свидетельствует об утрате веры в слово). Дискуссия эта, впрочем, закончилась на оптимистической ноте, и В. И. Толстых сказал ровно то, что ранее сказал Швыдкой, подводя итог программы “Культурная революция”, а позже — и редакция “Литературной газеты”, подводя итог дискуссии: “Конечно же, литература не умрет и не исчезнет, как не умрет и не исчезнет Россия…”
Проблема состояния литературы, ее настоящего и будущего остается и поныне совершенно неотрефлектированной в литературной среде. Мне трудно даже вообразить писателя, который мог бы поставить вопрос о судьбе литературы столь же бескомпромиссно и остро, как Мартынов поставил вопрос о судьбе Opus-музыки.
Зато теперь его поставил сам Мартынов, приглашая литераторов вступить
с ним в полемику. Первая глава его новой книги “Пестрые прутья Иакова”
(М., МГИУ, 2008) так и называется: “О конце времени русской литературы”.
Правда, Владимир Мартынов уверяет, что книгу такую писать не собирается и излагает лишь ее конспект, замысел, общие положения, которые некто (взявшийся бы написать подобную книгу) мог развить.
Удобный литературный прием. Тезисность изложения освобождает от системы доказательств. Очень эффектно он был применен, например, Набоковым в романе “Дар”. От описания того, как герой работает над книгой о Чернышевском, остается ощущение блестящей, дерзкой, талантливой книги. Не знаю, произвела ли бы подобное впечатление реальная книга о Чернышевском, если б Набоков решился на рутинную работу биографа, вынужденного копаться в море документов, — пусть даже с целью демифологизации предмета интеллигентского культа.
Предложенные Мартыновым тезисы ненаписанной книги лаконичны, дерзки, ошеломительны и захватывающи, хотя большинство из них при ближайшем рассмотрении и оказывается уязвимым при простом логическом анализе.
Есть такая аксиома — литература бессмертна. При любой дискуссии о судьбах литературы она непременно всплывает, и никто особенно не трудится ее доказывать.
Мартынов выдвигает противоположный тезис: все великие культурные феномены недолговечны, их активная, смыслообразующая жизнь длится полтора-два столетия. В качестве примеров выступают античная трагедия, эпоха готической архитектуры и западноевропейский симфонизм. Конечно, и после угасания активного периода продолжают писаться трагедии, строиться готические храмы и создаваться симфонии, но все это уже можно рассматривать как более или менее успешную культурную рутину, уточняет Мартынов. (Вообще-то сам факт, что Шостакович и Прокофьев зачислены в “культурную рутину”, хотя и с оговорками, обнадеживает: вот бы литературе сейчас рутинеров такого масштаба…) Но в целом примеры работают: ограниченность жизни живых культурных явлений наглядно продемонстрирована.