Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Проза » Советская классическая проза » Памятные записки (сборник) - Давид Самойлов

Памятные записки (сборник) - Давид Самойлов

Читать онлайн Памятные записки (сборник) - Давид Самойлов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 57 58 59 60 61 62 63 64 65 ... 141
Перейти на страницу:

Почвенники-интеллигенты шелухой считают власть, бюрократию. Эта схема во многом симпатична, ее можно бы и принять, но с одной поправкой: народ, ядро нации, изменяется, а последние полвека довольно быстро, резко меняются социальная материя ядра и все его свойства. Само ядро отшелушивается во власть. И покуда идет это шелушение – власть у нас будет стоять твердо, ибо от ядра неотделима.

У славянофилов прошлого века были основания считать, что ядро нации неизменно. Ибо народ были крестьяне, среда, изменявшаяся крайне медленно по сравнению с эволюцией дворянства (от екатерининских вельмож до декабристов) или священства (от деревенского попа до Добролюбова). В славянофильстве, кроме того, содержалась и некая вселенская идея – православие, всеславянство. Недаром они славянофилы, а не русситы. Славянофилы были обращены к настоящему и к будущему. Наши же почвенники хотят, чтобы общество двигалось вперед задом. Они изображают народ тем же, что при старых славянофилах, дворянах, хотя народ уже не тот, а дворян и вовсе нету. Борясь с мифом космополитически-интернациональным, почвенники создают свой миф – сентиментально-провинциальный, овчинно-лапотный, запечный. Своя вонь – лучший запах, как сказано где-то у Шекспира.

Запечный миф имеет свое запечное происхождение. Народ уже не крестьяне, но он еще из крестьян. И как в старину, построив новую избу, мужик в лапте уносил туда запечного жителя – домового – из старой хаты, так из отцовских и дедовских изб запечный миф переехал в Новые Черемушки.

В наше время нация – конгломерат, который стараются скрепить клейкой идеей исключительности: исключительность судьбы, культуры, характера, климата, природы, пространства, даже недостатков.

Нация самоопределяется вплоть до отделения. Отделения от человечества. В наше время разделение наций рождается на глазах на основе наречий, неправомерных границ, а главным образом – ввиду крушения вселенских идей и торжества идеи, которая сродни одиночеству.

Если вычесть из нации все слои, которые являются носителями идеи разделения, то есть слои власти и идеологии, интеллигенцию, дворянство, буржуазию, служилый люд, то останется уже не нация, а народ.

У народа идеи исключительности нет. Есть идея отличия – религии, обычая, нравов. Идея отличия, не более.

Идея исключительности прививается народу сверху, подменяет идею отличия и порой придает народам звериный облик.

…Еще во время войны русский народ были крестьяне. Война ускорила процесс разрушения деревни, так называемую урбанизацию. Перед войной колхозники составляли половину населения страны, сельское население – две трети. Сейчас, я думаю, чуть больше одной десятой работает на земле.

Война уничтожила миллионов десять работящих мужиков. Столько же (кто помоложе), демобилизовавшись, до деревни не доехали, а осели в городах, сперва сбоку припеку, при вдовах и перезрелых невестах, а потом отстроились, поселились, укоренились. И постепенно преобразовались в новый народ, у которого в памяти деревня, деревенское детство, мать и тятя, дядья и тетки, в памяти преобразованная в сельскую идиллию жизнь, – а в реальности хватка средних горожан.

Они-то и составляют народ.

Сознание этого народа еще не утрясенное, промежуточное. Этот народ душевно не порвал с деревней, а реально не порвал и с властью. Ибо шабер, племянник, а то и брат, и сват – кто профессор, кто дипломат, а кто уж так залетел высоко, что, глядя, шапку уронишь. Уже не свой он, а все-таки свой – Вася, Федя, сыны Петра да Феклы.

Никогда еще поэтому вкусы и предрассудки народа и власти не были так близки друг другу. В этом смысле власть у нас народная, хороша она или плоха.

Не утряслись у нас толком ни народ, ни власть, потому и философия у нас еще не утрясенная, доморощенная, то такая тараканно-запечная, что повеситься охота от тоски, а то такая браво-залихватская, что тоже повеситься хочется.

А спорить – с кем спорить-то?

Ведь те, кто мечтает о сельских радостях, об огородах да хороводах, сами же первые в деревне снова не укоренятся, а скорее самолетом куда-нибудь махнут – в Париж, на предмет питания отощавшей ностальгии. И так это, словно нехотя. Ну что ж – кто не хочет в Париж, можно пешочком обратно, в деревню…

Но, пожалуй что, хватит! Тирады моей без передышки хватило от Сулеймана до Ялокши – на восемь верст.

Но тогда разговоры и мысли у нас с Лебедкиным были другие. Как раз капитулировала Италия. Солдаты поговаривали:

– Теперь скоро. До фронта не доедем. Это точно.

– Проточная вода снилась. К воле, – говорил Сашка.

Надежду эту подтверждал слух, что будто мы зазимуем здесь, на Керженце. Слух этот принес от лейтенантов один сержант.

О нем кстати вспомнилось. За сержантом следом всегда ходил якут. Другого начальства не знал, по-русски понимал плохо, а сержант был веселый парень, якута не обижал. Звали якута Ефим, возраста неопределенного. Всегда курил трубку с резным чубуком в виде человеческого лица. Я однажды захотел выменять трубку. Но якут показал на чубук и сказал: «Ефим!». То ли это был его собственный портрет, то ли его личный бог.

В самый разгар слухов о зимовке нам приказали вернуться в Горький. Сборы были недолги. Мы покидали в реку последние кубометры дров, собрались у своих шалашей.

Слух о нашем уходе быстро дошел до ближних деревень и заимок. С узелками, с гостинцами пришли проститься с солдатами бабы.

Стояли кучкой, глядя на наши сборы. А иные, уже не страшась очевидного срама, приплакивались к солдатским плечам.

Пришла проститься со мной фельдшерица Анфиса. Я впервые при свете дня увидел ее невозмутимую красоту. Она любила гулять, держась за руку, и пахла сонной травой. Сашкина староверка не явилась.

Река. Под утро темнеет, голубеет, записывал я на прощание. Утром цвета раннего неба, светло-зеленая у берега. В ней детально отражены облака. Потом она еще темнеет, сохраняя зеленый отсвет.

Вечером, перед заходом – в красно-фиолетовых пятнах.

В пасмурное утро – вода издали похожа на цинк. Когда низовой ветер разгонит тучи, она – синяя, цвета холода, встревоженная, ветреная.

К ночи при ветре – цвета тусклого серебра, с красновато-желтыми бликами.

– На что похоже?

– На зарево, когда горит далеко, – отвечает Сашка.

С ним мы расстались дня через два в Горьком. Сперва было грустно, а потом ожидание грядущих дней, где, может быть, ждала скорая смерть, стерло память о нем, как часто бывало на войне.

Пребывание на Керженце было важной страницей моей жизни. Вспоминая об этих днях, я потом всегда размышлял об обязанностях наших перед народом, о том, есть ли они, а если есть, то каковы. И лишь недавно понял.

Ищущим призвания скажу кратко: производить мысли и распространять их.

Эренбург и прочие обстоятельства

В моей неприязни к Эренбургу кое-кто усматривал оттенок личности. Это неправда. У меня не было личных с ним отношений. Он несколько раз с симпатией отзывался обо мне, цитировал мои переводы в своих воспоминаниях. И однажды помог в важном деле.

Осенью 43-го года я кочевал по карантинам и запасным полкам города Горького. Было голодно, холодно и тоскливо. Томили три желания: поговорить с хорошим человеком, уехать на фронт и поесть.

Поесть удалось два раза. Однажды, почему-то на танке, приехал из Чебоксар мой фантастический дядька. Видимо, эта грозная машина заставила дежурного вызвать меня в проходную. Дядька сидел на броне. В ногах его располагался ящик с водкой. За две бутылки он выкупил меня на целые сутки. Я спал и ел.

Второй раз горьковский врач, знакомый отца, передал мне большую банку консервов. Я полагал, что это мясная тушенка. Пригласил старшину. У него была буханка черного хлеба. Расположились поесть тушенки. Оказалось – сгущенное какао. Пришлось макать хлеб в коричневую сладкую массу.

После скитаний я оказался в седьмом полку в Красных казармах на берегу Волги. Чем-то понравился старшему лейтенанту, командиру роты ПТР, и назначен был писарем. Это означало долгое прозябание в тылу.

Поговорить, в общем, было не с кем.

– Трудно жить без убеждений, – говорил мне батальонный писарь Захаров, юноша долговязый, болезненный, с дурными зубами. – У меня убеждений нет… Я тверд, когда дело касается других.

Приходил тощий еврей Карпель из полкового клуба. Тоже жаловался на жизнь.

С фронтом все было неясно.

Я стремился на фронт не по особым своим боевым качествам. Конечно, играли роль любопытство и желание действия. Но суть в том, что фронтовой солдат в тылу приживается туго, если он не особый мерзавец.

Помню солдата по фамилии Харкевич. Что-то действительно было в нем от хорька. Он заявил себя немцем. Писал рапорты, дескать, я немец и потому имею право на ссылку, а фронта не достоин.

Обычно же фронтовой солдат тянулся к фронту как к свободе. В тылу и кормежка была скудная, и дисциплина зверская, и обращение скотское.

1 ... 57 58 59 60 61 62 63 64 65 ... 141
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Памятные записки (сборник) - Давид Самойлов.
Комментарии