Памятные записки (сборник) - Давид Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рота жила воспоминаниями о недавних боях в Белоруссии, пополнялась, бездельничала, неся легкую караульную службу. Наш непосредственный начальник из разведотдела полковник Данилюк приказал мне занять разведчиков самодеятельностью. Я организовал хор, исполнявший ужасными голосами под баян песню «От края до края по горным вершинам»… Времени оставалось достаточно. Впервые за войну я начал пописывать стихи.
Я не могу сказать, что от жизни пришел к литературе. Скорее от литературы к жизни. От обратной связи. Ни одна жизненная ситуация не увлекала меня и не потрясала настолько же, насколько факты литературы. Жизненные факты всегда служили для меня лишь толчком, и я переживал их несколько вяло, пока во мне они не преобразовывались в субстанцию литературную, и тогда уже, в претворенном виде, я переживал эти факты со всей силой чувства, яростью сожаления, что их жизненная основа навсегда мной утрачена и ощутима только в мысли, что ее нельзя потрогать и вновь прожить в реальности.
Я думаю, что лишен другого дарования, кроме способности вторично прожить ситуацию в «другом этаже». Но это еще далеко от результата искусства. Нужно не только выйти из реальности, но и уметь вернуться к ней, сфокусировав силу переживания.
Мои стихи были результатом выхода из реальности, они рождались на этапе выхода. Я не умел вернуться в реальность слова, речи, то есть в ту реальность, где осуществляется поэзия.
Стихи мои были безнадежно плохи.
Во время войны мы вернулись к литературе революционного романтизма. Один из его планов – сентиментальность. Поскольку дело касалось войны – это была литература искренняя. Литература, обслуживающая непосредственную потребность жизни. Литература, не возвращавшаяся к жизни ради ее нравственного преображения. Это была литература преднравственности. Но поскольку вопрос касался смерти, в ней было порой нечто жгучее и возбуждающее. Она несомненно влияла на «исполнение жизни», но ничего не давала для понимания.
Лучшая литература военного времени – литература факта. Исключение – «Теркин». Начавшись с факта, он перерос в былину. Былина кончается с крестьянством. «Последний поэт деревни» Твардовский написал последнюю былину для последних крестьян о последней Русской Войне, где большинство солдат были крестьяне.
К весне штаб фронта двинулся на запад. Вслед за ним, погрузив на платформы броневики, виллисы, мотоциклы и походную мастерскую, тронулись и мы.
Штаб расположился в городе Овруче, а наша рота – в деревне Геевичи, от города в десяти километрах. Там за какие-то якобы упущения был смещен капитан Харитонов и к нам назначен командиром некий Герой Советского Союза, фамилии которого никто не запомнил ввиду краткости пребывания его в должности. Он явился к нам в сопровождении где-то по пути прихваченной военной девчонки и вместе с ней, произведя роте инспекторский смотр, удалился в хату, назначенную ему для постоя, откуда на свет божий не появлялся.
Утром ему подавали спирту и двухкилограммовую банку американской колбасы. В полночь он пускал из фортки ракету, объявляя учебную тревогу. Сам, однако, из дому не выходил.
По первой тревоге рота поднялась как положено, за пять минут. В последующие ночи время боевой подготовки все удлинялось, пока, наконец, дежурные вовсе не перестали обращать внимание на сигнальную ракету пьяного командира.
Герой вскоре был уволен и куда-то отправлен вместе с плачущей военной девчонкой. Вслед за ним изгнали и начальника ротного делопроизводства Бердюгина, видно, за излишнее потакание кратковременному начальству. Нас же переселили в лес под Овруч, под бок к штабу фронта.
Штаб фронта в ту пору представлял собою большое слаженное учреждение, располагавшееся километрах в ста, а то и больше, от передовой. Зная схему дислокации, можно было в любом месте разыскать его отделы и службы. Охрану нес специальный батальон. К штабу вела ВАД – Военно-автомобильная дорога – всегда одного и того же номера. И мы за много километров знали, что попадем на место, увидев на перекрестке знакомых регулировщиц.
Смена географических мест – единственное, что отличало службу множества военных чиновников в штабе фронта от службы в любом тыловом военном учреждении.
Половина разведотдела состояла из таких чиновников, не нюхавших пороху и лишь получавших очередные регалии за успешные операции фронта.
Другие офицеры регулярно выезжали в боевые подразделения, принимая непосредственное участие в операциях. В этих, как, например, в полковнике Данилюке, было меньше штабного лоску. Наши ребята часто сопровождали их в командировки на передовую.
Этим и ограничивалась наша служба до лета 1944 года.
Жили мы в прекрасном лесу, среди сосен и орешников, вместо занятий дремали полдня на полянках в отдалении от войны.
Ни о чем не думалось. Роман мой иссякал сам собой. Мечталось о возвращении и о доме. После открытия Второго фронта виделся уже конец войны.
Второй фронт был воспринят с той перегоревшей радостью, с какой принимается согласие долго строптивившейся невесты…
Окрестные мужики, привыкшие хозяйствовать в лесах, гнали самогон на укромных полянах. Их со всеми припасами накрывали разведчики и налагали дань. Мужики, крякая, отдавали часть самогона. Исчезали в более потайные места. Делом чести было отыскивать их снова.
Ввиду изгнания деловода Бердюгина вернувшийся в часть командир Харитонов приказал мне составить месячные отчеты по всем видам довольствия и снабжения.
Дело это – нехитрое, но требующее известной живости ума. С этого времени до ухода из армии я единолично вел все бумажное производство небольшой части, сочиняя все – от отчетов по продовольствию до реляций о награждении и боевых донесений. Вместо пишущей машинки служил Васька Карпов – человек с идеальным почерком. С ним я и поселился в штабной землянке.
Для сдачи отчетов мне дали двухдневную командировку в местечко Народичи, во второй эшелон штаба, куда мы и отбыли с шофером Мишей Тушинским. Он, как оказалось, был местный. Мы находились в двенадцати километрах от его дома.
Довольно быстро управившись, решили с Мишей ночевать у его родителей на хуторе неподалеку от Народич.
Проехали сперва бронзовым молодым сосняком со светлым ореховым подлеском. Миновали вброд несколько ручьев, потом небольшую речку. Пересекли несколько смешанных перелесков и вдруг выехали к хутору Любарка. Темнело поздно в эти дни. Ночь от дня отделяло длинное погожее предвечерье.
Хутор не был тронут войной и как бы отделен от нее лесом и полем. Он состоял из двух десятков хат и садов, вишенных и яблоневых. Ручей, перегороженный маленькой плотиной, образовал пруд. В крайней к мельнице хате жили родители Тушинского. Надо ли говорить, какими радостными причитаниями встретила Мишу его мать, сколько объятий и поцелуев досталось и мне. Старик Тушинский, высокий, с гайдамацкими усами, степенно приветствовал нас.
В лицах Мишиных родителей чувствовалась порода и виделось достоинство. Жители Любарки называли себя – шляхта и, видимо, прежде были не крепостные, а однодворцы, может быть, потомки войска тушинского Самозванца. Отсюда – фамилия Миши. Внутренность беленой хаты напоминала декорацию украинской оперы, а вид из окошек – иллюстрацию к Гоголю.
Нас тотчас принялись угощать борщом, галушками и медом. Не обошлось без пшеничного вина.
Тушинский тихо беседовал с родителями, а я благодушествовал, поглядывая в оконце. И тут в дверь заглянула молодая соседка с каким-то делом, а скорее от простого любопытства.
Миша успел шепнуть мне, что это – Катя, с которой состоит в переписке Сашка Пирожков из нашей части, и тут же представил меня девушке, сказав, что я и есть ее заочный знакомый Сашка Пирожков. Так в мгновение ока я превратился в Пирожкова и не знал, как поступать дальше. Катя как-то свободно и ясно поздоровалась и присела к столу, с любопытством меня разглядывая. Не желая мешать разговору родителей с сыном, мы вышли на крыльцо.
– Я так и думала, что ты такой, – просто сказала Катя.
И просидели мы всю ночь под одной шинелью – Катя, гоголевская панночка, и я, мнимый Пирожков, – на старой плотине, под кваканье лягушек, пока не рассвело, и я упивался почти понятной речью и Катиной доверчивой готовностью к любви.
В последующие суматошные дни я не успел сказать Пирожкову, что был им, а когда вспомнил, прошло уже два месяца. Катя писала ему, что после встречи любит и ждет Пирожкова. А он, не поняв, в чем дело, отвечал ей в тон, принимая ее письма за метафору и девичью фантазию.
Катин образ время от времени возникал в моем воображении и странно – никогда не отразился в стихах.
В июне 1944 года мы выехали на задание против бендеровцев. К тому времени мы кое-что слышали о бендеровском движении, впрочем, сведения были отрывочные, неточные и разноречивые.