Четыре дня - Всеволод Михайлович Гаршин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, да, да! — прокричал он вслух, каждый раз злобно надавливая кулаком на край стола. — Нужно же, наконец, выбраться из путаницы. Узел завязан так, что не развяжешь: нужно разрубить его. Зачем только было тянуть, надрывать себе душу, и без того изорванную в отрепье? Зачем было, раз решившись, сидеть истуканом с восьми часов вечера до сих пор?
И он стал торопливо вытаскивать из бокового кармана шубы револьвер.
IIОн действительно сидел на одном месте с восьми часов вечера до трёх ночи.
В семь часов вечера этого последнего дня его жизни он вышел из своей квартиры, нанял извозчика, уселся, сгорбившись, на санях и поехал на другой конец города. Там жил его старый приятель, доктор, который, как он знал, сегодня вместе с женою отправился в театр. Он знал, что не застанет дома хозяев, и ехал вовсе не для того, чтобы повидаться с ними. Его, наверно, впустят в кабинет, как близкого знакомого, а это только и было нужно. «Да, наверно, впустят, скажу, что надо написать письмо. Как бы только Дуняша не вздумала торчать при мне в кабинете…»
— Ну, дядя, поезжай скорее! — крикнул он извозчику.
Извозчик, — маленький, со сгорбленной старческой спиной, очень худой шеей, обмотанной цветным шарфом, вылезавшим из очень широкого воротника, и с изжёлта-седыми кудрями, выступавшими из-под огромной круглой шапки, — чмокнул, задёргал вожжами, еще раз чмокнул и торопливо заговорил разбитым голосом:
— Доставим, батюшка, не сомневайтесь, ваше благородие. Но, но!.. Ишь, баловница! Эка лошадь, прости господи! Но! — Он хлестнул ее кнутом, на что она ответила лёгким движением хвоста. — Я и рад угодить, да лошадку-то хозяин дал… просто такая уж… Обижаются господа, что тут будешь делать! А хозяин говорит: ты, говорит, дедушка, стар, так вот тебе и скотинка старая. Ровесники, говорит, будете. А ребята наши смеются. Рады глотки драть; им что? Известно, разве понимают?
— Не понимают? — спросил седок, в это время думавший о том, как бы не впустить Дуняшу в кабинет.
— Не понимают, ваше благородие, не понимают, где им понять! Глупые они, молодые. У нас во дворе один я старик. Разве можно старика забиждать? Я восьмой десяток на свете живу, а они зубы скалят. Двадцать три года солдатом служил. Известно, глупые… Ну, старая! Застыла! — Он опять хлестнул лошадь кнутом, но так как она не обратила на удар никакого внимания, то прибавил: — Что с ей сделаешь: тоже уж двадцать первый год, должно, пошёл. Ишь, хвостом трясёт…
На освещённом циферблате часов, поставленных в одном из окон огромного здания, стрелки показывали половину восьмого.
«Уехали уж, должно быть, — подумал седок про доктора с женой. — А может быть, и нет еще…»
— Дедушка, не гони, пожалуй! Поезжай потише: мне торопиться некуда.
— Известно, батюшка, некуда, — обрадовался старик. — Так-то лучше, потихоньку. Но, старая!
Ехали некоторое время молча. Потом старик осмелел.
— Ты вот мне что, барин, скажи, — вдруг заговорил он, обернувшись к седоку, причём показал своё сморщенное в кулачок лицо с жиденькой седой бородкой и красными веками, — откуда этакая напасть на человека? Был извозчик у нас, Иваном звали. Молодой, годов ему двадцать пять, а то и меньше. И кто его знает, с чего, с какой такой причины, наложил на себя парень руки?
— Кто? — тихо и хрипло спросил седок.
— Да Иван-то, Иван Сидоров. В извозчиках у нас жил. Весёлый был парень и работящий, прямо тебе скажу. То есть вот какой! Ну вот, в понедельник, поужинали мы, легли спать. А Иван не ужинавши лёг. Голову, говорит, ломит. Спим это мы, а он ночью встал и ушёл. Только что никто этого не видел. Пошли утром закладывать, а он в конюшне на гвозде. Сбрую с гвоздя снял, возле положил — верёвку прицепил… Ах ты господи! Так это тогда, словно бы по сердцу. И что этому за причина, чтобы извозчик повесился? Как можно это, чтобы извозчику вешаться! Дивное дело!
— Отчего же? — спросил седок, откашлявшись и дрожащими руками плотнее завёртываясь в шубу.
— Мыслей этих самых нет у него, у извозчика. Работа тяжёлая, трудная: утром, ни свет ни заря, закладывай — да со двора. Известно, мороз, холод. Тут ему только бы в трактире погреться да выручку исправить, чтобы вполне два двадцать пять, да на квартиру — и спи. Тут думать трудно. Вот вашему брату, барину, ну, вам, известно, всякое в голову лезет с пищи с этой.
— С какой такой пищи?
— С хлебов с лёгких. Потому встанет барин, наденет халат, чайку попьёт и давай по комнате ходить. Ходит, а грех-то вокруг. Видал я тоже, знаю. В полку было у нас, в Тенгинском, — на Кавказе служил тогда, — барин был, поручик князь Вихляев; в денщики меня к нему отдали…
— Стой, стой! — вдруг заговорил седок. — Вот сюда, к фонарю. Я тут уж пешком.
— Как угодно; пешком, так пешком. Благодарствуйте, ваше благородие.
Извозчик повернул и исчез в метели, которая разыгрывалась, а седок пошёл понурой походкой вперёд. Через десять минут, поднявшись в третий этаж средней руки парадной лестницы, он позвонил у двери, обитой зелёным сукном и украшенной медною, ярко отчищенною дощечкою. Бесконечно долго тянулись для него несколько минут, пока не отворились двери. Тупое забытьё охватило его; все исчезло: и мучительное