Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты что, Максимушка? Зачем тебе барина? — спросила его матушка.
Мы были все при этом и с любопытством смотрели на Максима. Он тихим голосом отвечал:
— Приказания приехал узнать...
— Какие приказания? — удивилась матушка.
— Как насчет барышни Лизаветы Семеновны.
Матушка уж с неделю не была в Прудках, и этот ответ его и ее и всех встревожил — не случилось ли «с ней» чего?
— Петр Васильевич приказание прислали очистить от нее дом...
Буквально этими словами: я как сейчас их помню.
— Как очистить?
— Приказано-с.
— То есть выселить ее... чтобы она у вас не жила?
— Точно так-с.
Матушка тяжело вздохнула и ничего ему не ответила. Максим стоял с такой же все покорной и скромной физиономией.
— И когда же это нужно сделать?
— Сегодня-с. Они пишут, чтобы, как получу письмо, в тот же день... Утром сегодня привезли с почты. Боюсь, чтобы не быть в ответе.
— Да ведь она же больна, она встать не может, лежит...
Максим молчал.
— Куда же ты ее думаешь перевести?
— Куда прикажете...
Матушка опять замолчала и задумалась. Он что тебе пишет? — наконец выговорила она, — Покажи. Письмо с тобою?
— Не могу-с... Этого не могу-с сделать... Боюсь ответа, — все так же тихо, даже не поднимая глаз, скромно ответил ей Максим, но в его голосе слышалась бесповоротность его решения.
Он был покорен, скромен перед сестрой своего господина, но повиновался он не ей... Матушка была поставлена в невозможно неловкое положение. Она не нашлась ничего ему на это ответить, сказала только:
— Хорошо... я пошлю сейчас за барином... мы подумаем... Сейчас, Максим, я пошлю...
Максим поклонился и тихо, совсем неслышно, вышел из комнаты. Матушка велела кого-то позвать, чтобы послать к отцу с запиской. В это время в других дверях, со стороны девичьей, показалась Евпраксеюшка и, возбужденная, как бы принесшая и не весть бог какое важное известие, доложила, что пришла из Прудков Матреша от «барышни» — «ее» все в это время звали уж барышней, а не «мадамой», как было вначале. Матрешу не нужно было звать, она стояла за спиной Евпраксеюшки, и только та доложила о ее приходе, как она сама вошла. Матушка, едва сохраняя обычное присутствие духа, смотрела па нее, что она скажет.
— Матушка-сударыня, Максим Ефимов нас выгоняет, барышня не знают, что делать, к вам прислали... — заговорила Матреша и заплакала.
Было очевидно, что она опоздала, Максим Ефимов ее обогнал дорогой и предупредил.
— Писать барышня хотели — не могли. Ради Христа, говорит, Матреша, иди, скажи им... За что же это? И Дмитриева сына, мальчика-воспитанника, Максим Ефимов отнял, увел от них... Малашка теперь опять у них...
Все были возмущены, взволнованы, все жалели несчастную, и все не знали, что делать. Матреша, перестав плакать, вошла в роль, овладела вниманием и рассказывала, рассказывала... Ее все слушали, делали замечания о Максиме Ефимове, отзывались о нем как о злодее, который готов погубить кого угодно, а о главном виновнике — о дяде — все как-то или умалчивали, или отзывались почти что с сожалением, как бы он ни при чем тут и что злоупотребляют его именем и данной им властью... Может, это из деликатности перед матушкой, так как Петр Васильевич — ее брат, а может быть, это было и по их логике. Тогда была странная логика...
Часа через два наконец приехал отец. Он встретил в доме, в передней, Максима Ефимова и вместе с ним перешел в кабинет; туда же к ним пошла и матушка. Мне хотелось знать, что там будут говорить, и я пошел было с матушкой, но она меня остановила.
— Останься, — сказала она, — все узнаешь потом.
Я остался. Они пробыли там с полчаса или около того. Матушка возвратилась оттуда крайне взволнованная, прошла к себе в спальню, позвала туда няньку Дарью Афанасьевну и отдавала ей какие-то приказания, потом позвала туда же Матрешу, и они долго еще втроем обсуждали, говорили. Вскоре по уходе матушки из кабинета мы видели, как оттуда вышел и Максим Ефимов и осторожно прошел в переднюю, а потом на своей тележке уехал обратно к себе в Прудки. Отец в доме оставался еще сколько-то времени, говорил с матушкой, обсуждал что-то с ней и тоже уехал опять в поле. На конюшню вслед за тем, мы слышали, матушка послала приказание запрягать карету.
Было решено, что нянька Дарья Афанасьевна с Матрешей и выездным Никифором отправятся сейчас в Прудки и привезут «ее» к нам, что Максим Ефимов не смеет им ничего сделать, как посланным матушки, и они не должны вступать с ним ни в какие рассуждения и пререкания; что если он будет что удерживать из ее вещей — оставить, не спорить об этом, и проч.
Когда карета была готова и подъехала к крыльцу, в нее торжественно села нянька Дарья Афанасьевна — посланница, а с ней поместилась и Матреша. Никифор в ливрее встал на запятки, позади кузова. Карета тронулась, мы провожали ее из окна, а матушка с Евпраксеюшкой и несколькими другими еще горничными и дворовыми женщинами отправилась наверх, в мезонин, где у нас были три или четыре пустые, нежилые комнаты, в которых стояла ломаная мебель, запасные кровати на случай приезда кого-нибудь — вообще всякий хлам. Теперь две из этих комнат приготовляли для помещения «ее»: приказано было поскорее вымыть в них пол, обтереть потолки, приготовить кровать, собрать и уставить необходимую мебель, и проч., и проч. Все это надо было сделать сейчас же, поскорей, потому что могли приехать из Прудков, а помещение еще не будет готово. Поднялась спешка, горничные бегали наверх, а потом опять вниз, уносили, приносили; зачем-то позвали туда столяра Герасима с инструментами. Я попросился туда, и меня матушка пустила, сказав только, чтобы я там не шалил и никому не мешал, так как надо поскорее все приготовить.
Я помню, до, этого раза в мезонине я никогда не бывал; так, всходил по лестнице, видел в отворенные двери тамошние комнаты, но сам в них не бывал. Это были очень просторные и обширные комнаты, только потолок в них был несколько ниже, да стены были оклеены какими-то дешевенькими голубенькими, желтенькими, розовыми обоями... Я походил там, рассматривая разные старые вещи, поговорил с девушками и женщинами, там убиравшими, со столяром Герасимом, что-то строгавшим, приколачивавшим, и прошел опять вниз. Матушка сидела и беседовала с Анной Карловной, сестра возле них шила какое-то платье кукле.
— Но если только это правда, я не приму, — говорила, я услыхал, матушка, — ни его, ни ее... Это ужасный человек — бог с ним, нет!..
«Как это? Про кого это: «не приму»?» — бросилось мне в голову. Я стал слушать, о чем они говорят.
— Тут не может быть ни расчета — он сам слишком богат, — ни любви — теперь мы знаем его любовь, — продолжала матушка. — Женится! Воображаю, что эту несчастную ждет!..
— Как? Разве «он» женится? На ком? — воскликнул я
Матушка посмотрела на меня, помолчала мгновение и отвечала:
— Максим Ефимов говорит; я ничего не знаю. — И добавила: — И после этого я и не желаю ничего о нем знать!..
— А... — начал было я и запнулся, — а куда же денется... — я не знал, как «ее» мне называть, еще ни разу мне не приходилось называть «ее» в разговоре по имени, — а куда же денется Лизавета Семеновна, — произнес я с каким-то странным чувством в первый раз при всех ее имя.
Матушка мне ничего не отвечала.
— Она что ж?.. Ей тут будет покойнее... она может у нас жить, — сказал я вопросительно, ни к кому особенно не обращаясь.
И на это мне не последовало ответа...
Это была новая тема, новый сюрприз — известие о предстоящей на ком-то женитьбе дяди...
XV
Уж давно все было готово в мезонине, прибрано, расставлено — матушка сама туда ходила, ходил и я, ждали только из Прудков неожиданную и нечаянную гостью, а карета, поехавшая за нею, все еще не показывалась: ее можно было видеть издалека, мы смотрели, десятки раз подходили к окнам — никого не видно на прудковской дороге! Под самый уж вечер, часов в семь, когда все предположения, какие только можно было делать, были уж перебраны и обсуждены, наконец кто-то увидал и почти вскрикнул: «Едут!..» Действительно, карета ехала, медленно, чуть-чуть рысцой, казалось, она едет шагом. Начались опять предположения: пустая едет, Максим Ефимов «ее» не отпустил, «она» сама не захотела ехать, передумала? Нет, «она» просто настолько больна, до того ослабела, что, как ни покойна карета, «она» все-таки не может выносить хотя бы и самой покойной качки и самомалейших толчков... Я помню это напряженное чувство, с которым я стоял у открытого окна в гостиной и смотрел на дорогу, по которой вдали ехала наша карета... Наконец она была совсем уж близко, сейчас въедет во двор. Из окна я взглянул налево: на девичьем крыльце стояло человек пять — горничные, Евпраксеюшка, еще какие-то дворовые женщины; их зачем-то много всех было в девичьей. Поднялась, встала с своего места и матушка, подошла к окну и послала кого-то сказать стоявшим на крыльце, чтобы они махали карете подъехать к девичьему крыльцу, а не к переднему, так как «ее» надо будет высаживать и вести, а то и просто нести на руках наверх, в мезонин. Карета въехала во двор и повернула к девичьему крыльцу. Матушка пошла встречать, а за нею и мы. Все вышли на крыльцо. Когда карета остановилась и Никифор распахнул дверцы, мы увидали прежде всего няньку Дарью Афанасьевну. Она выходила первая, с серьезным лицом, исполненным важности возложенного на нее и ею исполненного теперь поручения. Со ступенек крыльца спустились навстречу ей горничные и женщины и столпились у дверец кареты, не зная, как им приступиться и взяться высаживать «ее» — это что-то полусидевшее-полулежавшее белое в карете. Кто-то полез туда, внутрь. Начали бережно оттуда тянуть, осторожно и с усилием поддерживая. И вдруг я увидел «ее» лицо: оно улыбалось — бледное, худое, с кроткими, большими темными глазами. Она, казалось, увидела матушку и кивает ей оттуда еще, из кареты... У меня пересохло в горле, я глотал слезы и посматривал на всех, как бы ожидая, что сейчас произойдет что-то страшное. Возле меня стояла сестра и, устремив на «нее» глаза, неподвижно и серьезно молча смотрела.