Прощание с осенью - Станислав Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ненавижу Грецию, это несчастье всего человечества. Там возникла первая демократия, последствия которой мы видим сейчас.
— И это говорит наш «большевик», — вмешалась Зося.
— Успокойся, ты ничего не понимаешь: у меня двойная система оценки.
Твардструп засмеялся и повторил:
— Komisch. Ein «Doppelwertung System». Haben Fürstin je so etwas gehört?[57] — обратился он к Геле. Разговор шел по-немецки. — Но что это имеет общего со спортом?
— Не так «komisch», как вам кажется. Относительные системы оценки, индивидуальную и общественную, я объединяю в одну, абсолютную: я демонстрирую необходимость обоих подходов.
— Aber das ist selbstverständlich[58]...
— Величайшие истины становятся сами собой понятны, стоит их только произнести. Только надо найти их. Возвращаясь к Греции. Там, кроме демократии, возникла дискурсивная философия как борьба понятий, впрочем, безнадежная, с тайной бытия, то есть упадок религии; там из падшей религии, ибо именно таковой я считаю греческую религию, выросло натуралистическое искусство, возрождение которого стало причиной упадка всего европейского искусства на долгие века; там, наконец, возник спорт как таковой, также первый симптом вырождения. Эта сегодняшняя мания является не чем-то положительным, а одним лишь из доказательств, что сегодняшнее человечество идет ко дну. Считать это чем-то положительным — это то же самое, как если бы сифилитик радовался сыпи, потому что это, дескать, реакция организма, борющегося с болезнью. Раньше людям спорт был не нужен: они были от природы здоровыми и сильными. Сегодня спорт убивает все, он даже вытесняет искусство, которое падает все ниже. Я сам очень люблю лыжи, но не выношу, когда из вас, спортсменов, делают национальную славу, а ваши идиотские рекорды занимают столько места в газетах, когда этого места не хватает на серьезную художественную критику (ибо существующая ныне — вздор) и на полемику по вопросам искусства.
— Художественная критика и полемика — нечто совершенно излишнее, потому что там речь лишь о том, нравится вещь или нет. Что вообще об этом можно сказать? Эти рубрики вообще надо выкинуть. Не понимаю, как вы, даже не будучи человеком искусства, можете защищать такое. — Это «даже» уязвило Атаназия в самые печенки. — Спорт возродит человечество, которое нуждается в противоядии против плохих побочных последствий культуры. В спорте будущее человеческой расы...
— Спорт рекордов ничего не возродит, лишь доглупит тех, кого еще не оглупили танцы, кино и механистическая работа.
— Как прикажете понимать, Herr (буквально так: «Herr» без «mein»). Sie elender Müßiggänger. Sie Schmarotzer — прозвучало грознее, чем первая фраза. (Ты, бездельник, ты, паразит.)
С неконтролируемой стремительностью у обоих господ проявилась ревность к Геле, соединенная с оскорбленностью. Атаназий быстро и легко дал Твардструпу пощечину, вручил ему, черт знает зачем, визитную карточку и, обессиленный, упал на диван. Швед поклонился присутствующим и вышел, спокойный, как движущаяся стена. Зося бросилась к ним, естественно, слишком поздно.
— И ради чего, ради чего? — кричала она, хватаясь за заметно увеличившийся животик. — Да еще при дамах...
— Молчать. Никто не подходите ко мне. Я ни за что не ручаюсь, — сказал сквозь зубы Атаназий.
Геля смотрела на него с восхищением и чуть ли не сучьей покорностью. Зося билась в истерике, она упала на постель Гели, а та принялась успокаивать ее, доводя тем самым Атаназия до безумия. Он не различал уже ни предметов в комнате, ни пейзажа за окном, не говоря уже о людях. Все, казалось, было переполнено какой-то ужасной бессмыслицей, источник которой был не в нем самом, а лишь в окружающих предметах и людях. Состояние Атаназия, если не полностью, то уже слегка, было «бзиковым». Все сидели перепуганные, молчаливые. Теперь Атаназий почувствовал абсолютную уверенность, что так или иначе убьет ненавистного блондинчика. Разговор расклеился, и вся компания, поникшая как картофельная ботва, быстро расползлась.
В семь появились секунданты Твардструпа, какие-то два местных спортсмена, обвешанные наградами и значками. Один, тот, что со зверски ожесточенным лицом и хитрыми глазками, вызвал особенную ненависть Атаназия. Разъяренный донжуан немедленно проинформировал князя и Ендрека об их приходе. Встреча прошла à la fourchette[59], в результате дуэль была назначена на следующее же утро. Швед умел драться, разумеется, только на тяжелых шведских рапирах, которыми Атаназий, будучи специалистом по легким рапирам-флоретам, как назло, владел довольно слабо. Но он принял все очень строгие условия: биться до полного обезоружения противника. Он был уверен в победе, но несколько иначе, чем это было перед поединком с князем. Тогда чувство к Зосе давало ему иллюзорную неуязвимость — это было нечто внешнее, не относящееся к сути поединка, и было связано скорее, как бы наперекор, с противостоящими всей ситуации силами, наделенными иными этическими характеристиками. В этом случае он ощущал преимущество своего бешеного вожделения, он был прав как представитель своего рода, как самец, сражающийся за самку, которая представляла большую ценность для него, чем для другого. Но все это чепуха: Твардструп, похоже, мастерски владел тем видом оружия, на которое согласился Атаназий. К счастью, изданный генералом Брюизором новый закон, разрешающий поединки с применением холодного оружия, еще не был отменен. Тем не менее для верности они написали предсмертные записки (в случае укола, который действительно представлял опасность, можно было бы все представить как самоубийство), и с формальной точки зрения дело стало выглядеть прекрасно.
Атаназий нащупал трубку с белым порошком, которую всегда носил с собой. «Еще не время», — прошептал он, и перед его внутренним взором прошел смутный образ грядущих событий, в сравнении с которыми вся эта дуэль представлялась глупым фарсом — но картина эта была отнюдь не зрительного ряда: она как бы складывалась из неизвестных качеств. И на этот вечер ему не удалось остаться один на один с Гелей. Он чувствовал, что если так пойдет и дальше, то дело может дойти до публичного скандала, и он был готов на все.
Узнав об условиях дуэли (черт знает зачем разболтал ей об этом Логойский, чем себя полностью «дискредитировал»), Зося устроила новый скандал.
— ...ты эгоист, ради какой-то пустяковины решил жену и дитя в жертву принести...
— В том-то все и дело: если ты и беспокоишься обо мне, то только как об отце этого ребенка, которого, собственно говоря, я предпочел бы не иметь.
— Как ты смеешь? Неправда! Ты не знаешь, кто ты теперь для меня. Помни, что если ты погибнешь, то я тебя ни на минуту пережить не смогу. Мы погибнем вместе с тобой — я и Мельхиор.
(Такое уж имя досталось будущему сыну, в память о кастеляне Бжеславском, предке Зоси по материнской линии.)
«Вот только тогда меня мало это будет волновать», — подумал Атаназий и сказал:
— Ах, Зося, к чему отравлять друг другу последние конвульсии. Ведь сейчас революция, того и гляди погибнем. А может, будет Розалия? — сказал он смеясь.
(Это было имя предполагаемой, маловероятной дочери, идентичное имени менее знаменитой бабки покойника Ослабендзкого, которая была одной из любовниц Станислава Августа, во всяком случае что-то там «такое» было.) Разразился всамделишный нервный припадок. Успокоениям не было конца. Но, к счастью, Зося не догадывалась о существенных мотивах всего дела, а Атаназий под влиянием мысли о завтрашнем дне на время стал холодно-равнодушным ко всему. Только поэтому им удалось пережить этот вечер в относительном согласии. Зато Геля была торжественной и молчаливой. Наконец что-то действительно начинало происходить. Она встала в первый раз с постели и приняла участие в угрюмом запоздалом обеде. (Но уже потом не приняла никого, кроме мужа, вот уже несколько дней как снова допущенного к эротическим ласкам в полном объеме.) Маленькие происшествиеца шли как авангард перед чем-то таким, что медленно, но неотвратимо надвигалось со всех сторон горизонта, точно знаменитые подольские концентрические бури (если таковые вообще существуют), которые сосредоточиваются потом (после чего?) в одной точке, сваливая на нее весь запас молний. Уже утром (перед ссорой) появились странные знаки: ручное рокморонтовое зеркало в комнате Гели само собой треснуло, часы Зоси остановились на ее фатальном часе — без 20 минут X-ть, батлер Чвирек отрезал себе мизинец, нарезая прецизионной машинкой Михельсона копчености из цейлонских кабанов. Поздним вечером все были уже прилично на взводе. Бог Гели, тот самый католический Бог отца Иеронима, «скрылся так в глубине мироздания, что, даже всматриваясь в усыпанное искрами перед бурей в горах небо, невозможно было вызвать Его из Его звездных убежищ». Практически такими вот словами подумала обо всем этом циничная воспитанница Выпштыка. Она чувствовала себя покинутой и притворялась перед самой собой, что сумеет не отдаться Атаназию еще в течение целой недели. Любовь разрывала ее женское нутро, любовь просто сатанинская, из-за которой ее эрзацы — муж и все прочие «фетиши» — все сильнее бледнели на фоне одного лишь, о котором она даже не смела открыто подумать. А здесь ко всему еще этот проклятый Атаназий мог завтра погибнуть — и что тогда? Ну что? С каждой минутой она теряла способность поддерживать состояние раскаяния, а перед лицом неопределенного завтра она не могла себе позволить ничего сегодня. Последний вечер перед дуэлью (Геля хорошо понимала, в чем дело) должен был завершиться музыкальным смотром композиторов. Атмосфера была душной и полной тревоги. На дворе завывал через равные промежутки все более конденсирующийся горный «hurikan»[60]. Несмотря на то что она беспокоилась об Атаназии (о шведе она не переживала вовсе, хотя иногда он даже очень нравился ей как «спортивное животное»), впрочем, она радовалась, что состоится своего рода Божий суд, который снимет с нее ответственность за выбор. Если Атаназий погибнет, все неизбежно кончится монастырем. Хотя как раз именно в это время маленькая книжечка о Будде (сэра Грэма Уэнсли, индианизированного англичанина, матерью которого была дочь махараджи Гвалиора) пошатнула в ней прежние рассуждения отца Выпштыка о совершенной вере и несовершенной философии, то есть «филозоси», как говорил сам автор этой теории.