Прощание с осенью - Станислав Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой они вернулись победителями: Логойский и Препудрех преисполнились настроением своего клиента. Атаназий имел возможность констатировать в течение всего дня, как в результате совершенного убийства выросла его «важность» в глазах женщин. Даже госпожа Ослабендзкая, которую, несмотря на протесты, вывели для безопасности уже в семь утра на принудительную автомобильную экскурсию в обществе Хваздрыгеля, смотрела позже на своего зятя со значительно большим уважением: в ней взыграла кровь Бжеславских, которые никогда, кажется, никому не прощали ни малейшей обиды. «Женщины любят злодеев», — пришла на память Атаназию фраза доктора Хендзиора. А потому внезапно разбуженная Зося прежде всего бросилась к нему, вглядываясь в его глаза с восхищением, страхом и привязанностью, граничащей с безумием. Атаназий обнял ее и, взглянув в ее зеленые, в слезах, блестящие восхищением глазки, ощутил что-то вроде прежней привязанности. В это мгновение он дал бы многое, чтобы не иметь на совести несчастного Твардструпа и любить Зосю так же, как полгода назад. Психически отдельные куски соединились и наступил кризис: Атаназий испытал приступ безумных рыданий, он просто-напросто завыл. Он оплакивал как себя, так и ни за что ни про что убитого шведа. Зося долго не могла успокоить его. А когда в столовую, где для участников трагедии подали второй завтрак (мурбия в азамелиновом соусе и крипс с гонзолагой à la Cocteau), вошла прихрамывая (на эту проклятую ногу) Геля, все муки Атаназия исчезли под влиянием ее взгляда, как пушок чертополоха, сорванный осенним ураганом, — она была его и больше ничья, только его — он почувствовал это сразу и чуть не лопнул от переполнившего его наслаждения. Зося со своим Мельхиором тут же рассеялась, как туман среди скал во время горного вихря. Началась пьянка, и стеночка, отделяющая очарование жизни само по себе от реальности, рухнула под давлением распирающей жажды красивой жизни — наконец. Но недолго продолжалось это состояние, недолго, как и любое счастье. После уточнения фактической стороны дела Геля неизвестно почему положила свою руку на руки Атаназия, который дернулся, как ошпаренный.
— Господин Атаназий, верьте мне, мне очень жаль, что из-за меня... — сказала она как бы невинно.
— Как это из-за тебя? — прервала ее Зося тоном раненной в самое сердце, а Препудрех странно зашевелил ушами. — Ведь они бились по спортивным вопросам?
— Это был только повод. Господин Атаназий слишком близко принял к сердцу поведение бедняги Твардструпа в отношении меня. Этот швед был немного вульгарен, но оставим это, о покойниках либо ничего, либо... Это мог сделать мой Азя, но сделал твой Тазя — не все ли равно. В любом случае его больше нет. Странное дело, может, вы не поверите, что сегодняшний день стал поворотным пунктом в моей жизни: все будущее сконцентрировалось в этом событии.
[В этой холодной змее без совести и угрызений ксендз Иероним не узнал бы прежнюю кающуюся грешницу: какие же страшные опустошения произвела в этой новообращенной душе любовь. Но и этот «разрез» (геологический термин) еще не показал всего, даже ей самой.]
— Можно подумать, что тебе так понравился этот вульгарный блондин? — спросил Азалин. — В таком случае спасибо тебе, Тазя, — добавил он, с очень глупым лицом обращаясь к Атаназию.
В сущности он был доволен, что отделался от соперника за так дешево: всего один скучный разговор и один подъем в пять утра. И не особо забивал себе этим голову, зная, что сразу после завтрака приступит к сочинению музыки. Чудесная вещь, это искусство! Все начинало становиться в высшей степени пошлым. Эти разговорчики с мелкими колкостями, находящиеся в совершенном несоответствии с тем, что делалось в существенных измерениях, были невыносимы. Мелочность, плоскость, а с другой стороны этой отвратительной загородки скрывалась тайна всего будущего и смысла жизни, скорее возможности обмануть разочарование и пресыщенность (наихудшую, которая может иметь место и при полной неудовлетворенности), то есть просто так накидать на кучу гадостей разноцветные тряпки, ради пустой забавы, способной стоить кому-нибудь жизни, — то-то и оно. Это длилось еще мгновение, после чего все, страшно недовольные, разошлись. Атаназию было жаль, что утро было испорчено из-за пошлости и малодушия окружающих.
«Амбивалентность, dementia praecox[61], я — микроспланхик, ничто меня от этого не убережет», — думал Атаназий, отправившись наверх за Зосей. Как пережить этот день до конца? Как хотя бы приблизительно представить себе грядущие дни? Настоящее уже как бы принадлежало прошлому. Все это было мертво, подсознательно давно улажено, в этой атмосфере нельзя было прожить ни минуты. Атаназий вздрогнул от прикосновения руки жены: ему показалось, что к нему прикоснулся холодный труп, а не живая жена, причем в интересном положении.
— Тазя, скажи, что это неправда, эти Гелины шутки. Ведь у тебя с ней ничего нет, а? Ты еще помнишь нашу прежнюю любовь?
— То есть, собственно говоря, мою, потому что ты, может, как раз слишком поздно, в смысле не вовремя, о Боже! Зачем я все это говорю? Не верь мне, Зося, я просто брежу после всего, что было.
Он почувствовал непреодолимую потребность лгать, но лгать грубо, густо, без разных там дипломатических экивоков. Здесь не могло быть никаких компромиссов: или покрыть все это такой массой фальши, чтобы никто никогда не смог добраться до истины, или сорвать все покровы и резануть голую правду, которой на фоне абсолютной пустоты, казалось, должен был быть громадный, деформированный от похоти, торчащий из темноты духа кровавый исстрадавшийся лингам. Атаназия еще раз передернуло. Он был вынужден врать до поры до времени — «доколе»? Сумеет ли он еще один час прожить в этом противоречии: жуткое сострадание рвануло его внутренности, но он уже отворачивал голову от добрых зеленых глаз Зоси, уже погружался в большой темный мир, расстилавшийся одновременно и внутри него и вовне. Зося со страхом смотрела на его лицо. Эта жуткая боль, которая, казалось ей, не имеет причины, и отчужденность, словно он был трупом, очень любимым трупом... «вернее — трупом любимого человека». Два трупа, неизвестно зачем скованные друг с другом. Да только, кроме этого, у нее не было ничего. «И ради чего все это, эта борьба за него, так бессовестно спровоцированная его „Большой Любовью“? А ради того, чтобы посредством отвратительных для нее поначалу сексуальных пакостей она смогла затащить его в свою маленькую норку и превратить его в свою собственность, чтобы он теперь удалялся от нее в какую-то непостижимую для нее, недосягаемую муку, поводом которой, возможно, была она сама. Ради того, наконец, начала она его любить таким обычным идиотским образом, что уж чересчур, чересчур, ради того привязалась к нему, чтобы он, этот злой, этот единственный, этот любимый — о Боже!» И уже во всем этом чувствовался запах молока, и гуттаперчи, и домашних «детских запашков». И уже поднималась сжимавшая за горло доброта, из которой не было выхода, разве что через смерть или убийство. И она тоже ощущала это: с каждой секундой он становился для нее все более чужим.
[А там Логойский и Препудрех докладывали Геле о тех своих наблюдениях за ходом дуэли, которых при Атаназии рассказать не могли. А испуганный католический Бог ксендза Иеронима слушал из-за печи красного кафеля (Геля порой совершенно явственно ощущала, что уже сходит с ума): на Его глазах, как она их представляла, вот так, непосредственно, в этой ее лживой злой душе (такой она сейчас видела ее) все христианство перекатилось на сторону простых, ненавистных, вонючих рабочих. Что это было: истина или всего лишь новый вид извращения? Но сначала пусть осуществится жизнь (Темпе тем временем победит) хоть на краткое время, но пусть блеснет неосуществленная пока красота того, чего на самом деле никогда не может быть. Неизбежные последствия постепенно приближались, но каким-то витиеватым, окольным путем. «О, почему же все зависит от них, от этих мужчин, уже сегодня нас не достойных? Почему мы так обездолены? (Собственно говоря, только я.)» Ее обуяло отвращение ко всем бабам, она ощутила себя единственной женщиной на свете. «Эти бестии (мужчины) могут делать все, что им заблагорассудится. Мы реализуемся только через них. Всё, последний раз такое падение и баста. Откажусь от них навеки. Разве что Темпе... Он будет последним». Съежившаяся в углу, смерть то странно смеялась, то беспокойно глядела.]
До завтрака, казалось, было так далеко. А тут вдруг подоспел полдник и наступило то удивительное время между пятью и семью во время ранней весны, когда происходят самые невероятные и безумные вещи. Однако ничего не произошло. Жизнь на вилле Гели в тот туманный и ветреный мартовский вечер шла своим чередом. Кто-то сидел с книгой, кто-то дремал, часть компании пошла в кафе, кто-то наигрывал что-то грустное в дальней от спальных комнат гостиной внизу, и неизвестно было, Зезя это или Препудрех, потому что один другого постоянно опережал или превосходил в чудачествах, атематичности и дисгармонии. Вернувшись с экскурсии, не удавшейся по причине сильного ветра, госпожа Ослабендзкая пошла спать, ничего не зная о произошедшем. Зося шила какие-то детские вещи, помирившись с Атаназием, который наврал кучу всего и впал в какую-то поистине восточную апатию. Может, это в нем наконец-то взыграла татарская кровь. Словом, ничего, в смысле абсолютно ничего: он как будто находился под наркотиком собственной лжи. А ведь это было чистое милосердие, переделанное во что-то такое, что между пятью и семью часами совсем неплохо могло выдавать себя за большую любовь. И где же в том, что происходило, была великая тайна бытия? В чем же проявлялись законы вечности? Видимо, в той самой, в модерновой музычке, что слабо долетала из дальней гостиной. Атаназий вышел на балкон. Из Гелиной комнаты бил свет — что могло там происходить? Он не мог, не отваживался пойти туда. Поднявшийся с середины дня сильный ветер удвоил силу своих порывов. Желтоватый серп луны и серебристый Юпитер, казалось, летят вверх над обрушившимся вниз зловещим валом облаков. Издалека, со стороны «города», когда порывы ветра утихали, доносилась другая музыка: играл джаз-банд. Эти два вида современной музыки, переплетающиеся друг с другом с двух отдаленных вершин (воистину: разве та, другая, не была вершиной чего-то там?), заключали в себе всю жизнь: то затухающую, но все еще переливающуюся хоть и безумными, но уже трупными цветами осени, за которой должна была наступить безнадежная, бесконечно серая година зимнего мрака, абсолютной мертвенности. Уже недалеко это время, но пока еще осень жива — и его осень тоже. Еще мгновение, и жизнь пролетит, и не останется от нее ничего (разве что какое-нибудь там глупенькое философское отступление и, может, еще Мельхиор) — так что надо, пока не поздно, пользоваться жизнью. А между этими двумя музыками дикие завывания ветра, того же, что и в кембрийскую эпоху, этого вечно молодого старца. Но и он не был вечным: почистит еще последними порывами песчаных бурь опустошенную, высохшую планету, а потом замрет в разреженном безводном воздухе, утихнет на морозе межзвездного пространства. Атаназий чувствовал (что редко в последнее время с ним случалось), что происходит на планете, на одной из миллионов планет: астрономические масштабы, добавленные к обычному состоянию между шестью и семью, имели привкус кинжала, вонзенного между глаз. И внезапно жуткие угрызения совести, таившиеся до того момента, ворвались в этот мелочный мирок придуманных, можно сказать, переживаний: «Из-за нее я убил человека». Бедный швед впервые встал как живой перед ним в образе убитого, с веселыми глазами и латунной бородой. А еще промелькнула картина, виденная им на гребне горы Быдлиско: они вдвоем в солнечных лучах, и он, запыхавшийся, взбешенный, отверженный. И одновременно с этим угрызением совести сильнейшее лучезарное вожделение пронизало его половые органы. Другого выхода не было. Далекая жизнь чуть ли не вместе со смертью, звала из заполненного порывами «урагана» сумрачного горного пространства. Этот голос дрожал в потрохах, кишках и чреслах металлическим эхом громадных колоколов. Все прочее казалось маленьким. «То, другое» было уже подсознательно решено и улажено. (Только этот несчастный швед пил бы сейчас грог в кафе, там, откуда долетали звуки джаз-банда, или нес бы бред о лыжных мазях и типах снега.) О, зачем же эта жестокая «богиня» (так он совершенно искренне, без иронии называл ее — и это было хуже всего) потребовала его жизни? Да, все решено, все улажено — не о чем думать. В этом была заключена какая-то скука, но то была та абсолютная скука, которая является непременным атрибутом всего существующего, общеонтологическая скука — она может существовать в разных степенях, вплоть до самоубийственных. Тихий, спокойный, он прошел через комнату, освещенную лампой под зеленым абажуром, и дрожь поверхностного отвращения пробежала по его психофизической периферии. Что бы он только не дал, лишь бы иметь возможность остаться здесь и продолжать хорошо себя чувствовать в этом антураже? Он не взглянул на жену. «А если Зося наложит на себя руки?» — что-то вдруг вопросило в нем. За него ответил ему швед Твардструп, который снова как живой возник в его памяти. «Чем же моя жизнь менее ценна, чем твоя и ее. Если ты убил меня, то убей уж и ее, да и о себе не забудь. И вот что скажу тебе: „du wirst in furchtbaren Qualen zu Grunde gehen“[62]», — громко прошептал призрак в сумрачной глубине коридора. (Забыли свет включить.) В нем или вне его — он не знал. Несмотря на позу перед самим собой, несмотря на то, что он был уверен, что это он сказал в данный момент черт его знает почему по-немецки эти слова, несмотря на то, что Зося тут же рядом шила распашонки для Мельхиора, Атаназия обуял страх. Он быстренько повернул выключатель, и блестящий коридор улыбнулся ему красно, здорово и роскошно. Он вошел в гостиную, где играл Зезя, уставившись в пейзаж Дерена, висевший напротив рояля. В это самое время через другую дверь вошла прихрамывающая Геля, задрапированная в зеленую шаль, на фоне которой ее волосы, казалось, пылали собственным светом. Они сели на диванчик, который Зезя не мог видеть из-за фортепьяно.