Прощание с осенью - Станислав Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в этот самый момент Атаназий, опустошенный первым натиском нормальных чувств, перешел к высшей эротологии. Садизм с мазохизмом бежали наперегонки во взаимном оказании омерзительных услуг. А две души, не способные ничем утолить свою жажду, соединенные в общую кашу телесного блаженства, дорвавшиеся наконец до своих истоков, высасывали упавшую на них капельку той адской эссенции существования, которую художники напрасно стараются втиснуть в формы искусства, а мыслители — заключить в системы понятий. Атаназий проскользнул в «их» комнату, когда уже забрезжила заря. Его голод был утолен. Он посмотрел в окно в коридоре. Ветер прекратился, и тихо падал мокрый мартовский снег. Постель Зоси была пуста. Он ничуть не удивился. «Ага, значит она в одном месте. Скажу ей, что я выходил смотреть на новую зиму», — решил он. Он устал до потери понимания положения и сущности окружающих лиц. Не умываясь, он рухнул в постель и заснул отвратительным скотским сном. Хоть он и храпел, но все же был прекрасен. Не ведал он, что дела его уже дали ужасный плод, который ему предстояло сорвать ранним утром. Вот так отомстил ему компромисс.
На труп Зоси наткнулся, возвращаясь в свою стоявшую в высокогорном лесу избу, Ендрек Чайка, который раньше других вырвался из гомосексуальной оргии Логойского, что проходила под аккомпанемент воя пьяной безумной Хлюсювны и ужасного пиликанья на местного производства смычковых инструментах. Имели место вещи «морально» тем более страшные, что все три медиума при Логойском (тщетно пытался он уговорить всех; покорился ему, да и то не вполне, один прекрасный, но убогий Ясь Баранец) были когда-то любовниками безумной Ягнеси. Князь Белиал-Препудрех заходился в музыкально-эротическом экстазе и пил до потери сознания, до «chałodnawo pieriepoja», как называл это состояние по-кавалергардски ротмистр де Пурсель.
— Музыка — дионисийское искусство — должна возникать в безумии. Но это безумие, видите ли, надо заключить в кристаллах холодных форм — вот оно искусство — вот оно искусство, — говорил он в полуобморочном состоянии.
Дайте палкам вид кристалла,Чтобы кровь сильнее стала,А душонок злобный вредВлейте в сумасшедший бред, —
заголосила Ягнеся, обнажаясь до пояса. Песня была отвратительная, равнинно-гуральская, позерская, в высшей степени безвкусная. Никто не обращал на это внимания. Алкоголь стирал все возможные различия и границы. Из двери, что вела в «камору», выглянул старый Ян Хлюсь, некогда первостатейный пройдоха и балагур, а сегодня наполовину превратившийся в идиота скотина-старик.
— Веселитися, господа графья, веселитися, князья. Ну и пусь, ну и пусь — я ничего супротив не имею, но знаете, но знаете... — сбился он, не будучи в состоянии выразить слишком простую мысль. (— Посмотри-кось, впору спасать злые душонки, — допела ужасная Ягнеся.) Получив пару сотен денежных единиц, имевших хождение на данный момент, он, ужасно кашляя, возвратился в «камору». Но задержался в дверях и произнес: «Таперича уси мы ровня — граф не граф. Уси таперича мужики. Мужик — це вечно, а панов ноне развелося, что вшей на голове, во».
— Да, — завыл Ендрек Логойский, обнимая двух оставшихся пареньков. [Князь спасал Ягнесю, которая начала блевать, выпуская на свободу прекрасный холодный ужин, принесенный с виллы (тривуты, мурбии и тому подобные вещи плохо чувствовали себя в ее примитивном желудке).] — Все равны на кусочке земли. У каждого по приятелю из мужиков — мы так сравняемся, что никто уж нас не различит, мы станем одним целым, как мужик с бабой или еще больше...
«„Коридон“ Жида в переложении для этих пьяных животных», — сам себе усмехнулся в душе Препудрех.
— Землю поровну, во, но шоб ты знал, кады мой задок начинается, а твой кончается, — говорил пьяный Ясь Баранец.
— Проснись, — шептал ему второй, Войтек Бурдыга. — И не заметишь, как он тебе эту штуку вставит.
Логойский больше не слушал. Ему вдруг захотелось кокаина. Под влиянием безумного питья без меры ему на память пришло все, и страшная тоска по любимому наркотику схватила его с силой миллиона клещей за все тело. Каждая клеточка в отдельности и затуманенный мозг умоляли его хотя бы о щепотке отравы. В его темной голове промелькнуло, что у Атаназия еще осталось из того, что он дал ему в городе, — и он резко бросился к дверям, забыв все клятвы. Он должен снова быть в этом мире — впрочем, два месяца он выдержал. Уже было почти ясно. Рванул пар — через него проступила картина бело-розового снежного утра, как на другой планете. Гор не было видно в тумане — ближние ели гнулись под тяжестью смерзшегося на ветвях снега. Со стороны леса кто-то бежал к избе.
— Это тот болван возвращается. За двести надумал. Если бы только знала бедная Геля, на что она расходует деньги, — подумал Логойский.
— Паночки, паночки, а дык там Ятанасова жона пристрелена лежить у снеге! — кричал Ендрек.
Все ринулись к лесу как стояли. Набросив кожух на голое тело, первой бежала Ягнеся, так бежала, что ее измученные ласками князя прекрасные груди сладострастно чмокали. Ясь Баранец побежал дать знать на виллу. Присыпанная снегом Зося лежала с полураскрытым ртом и полузакрытыми глазами. На ее лице не было видно последней борьбы за жизнь: она выглядела спокойной и безмятежной. Вокруг тихо падал снег, безветрие, легкий морозец. Труп несли в молчании. Все протрезвели, по крайней мере пока, дуновение смерти прибило в них все желания. Все вдруг притихли, замолчали, ушли в себя. Каждый что-то про себя соображал. «Почему?» — спрашивал себя Препудрех. К нему постоянно возвращалась тема, состоящая только из слов «почему». Он все перекладывал сейчас на музыку. Он не принимал близко к сердцу то, что Геля вчера навсегда порвала с ним эротические отношения, узнав об оргиях у Хлюся, которые он тщательно скрывал. Он знал, что из этого возникнет только новая музыка — об остальном он не беспокоился. А теперь вдруг почувствовал, что в его жене есть что-то такое, чего даже с помощью Ягны Хлюсювны ему не удастся переложить на чистые тона, это позволила ему увидеть та смерть. Он пока ничего не хотел знать, и он на самом деле не знал, и все же... Но неожиданно испугался своих предвидений, которые замелькали перед ним, как «бриллиантово-черная птица, рвущаяся наружу из клетки, сделанной из сырого мяса». «Где я видел это? Не во сне ли?» — спрашивал он сам себя со страхом, глядя на золотисто-льняные локоны Зоси, припорошенные крупчатым снегом. Сначала белые кудряшки держались, а потом распустились от мерного колыхания несших ее. «Как знать, смог бы я пережить самоубийство Гели?» — подумал он. Этот интеллектуальный страх со временем превратился в нем в своеобразную нечувственную привязанность. Он удивлялся сам себе: вот, оказывается, какой он демон... да. Пока что Хлюсювны ему полностью хватало, но без дружбы этого более высокого существа он больше не смог бы жить — из одной только амбиции, — он бы тогда почувствовал такое презрение к себе, что не смог бы этого пережить. Так он думал в данный момент, но через секунду все могло измениться на полную противоположность. В этом-то и состояло самое высокое наслаждение бытия: беззаботность перемен, которую ему давала музыкальная транспозиция жизни. Препудрех изумился самому себе, той глубине, которую в нем самом открыла эта смерть. И, увидев бесконечные перспективы муки, он усилием воли захлопнул дверь, что вела в это подполье.
В фиолетовой пижаме и туфлях, растрепанный, в полуобморочном состоянии, Атаназий бежал к ним со стороны виллы. Он остановился, они опустили тело на землю. Тут же у дороги был маленький глинистый пригорок с тропинкой, ее положили на этом возвышении. Было тихо, в ельнике тонко пело легкое, как вздох, дуновение прерывистого восточного ветра. Снежная крупа с шорохом падала на одежду. Атаназий молчал, а весь мир вставал на дыбы в его черепе. «Зоси больше нет», — шептал он и не понимал этих слов. «Это вводит меня в новое измерение самопознания», — совсем холодно кто-то произнес в нем. Он еще не остыл от недавнего блаженства, как перед ним оказался труп, причем труп Зоси. «Ах, значит, и сына тоже больше нет». И тогда как будто груз упал с его плеч, и, казалось, прямо сюда упал, на этот припорошенный снегом пригорок, как абсолютно материальная глыба. Горцы перешептывались между собой. И только теперь, когда он, можно сказать, обрадовался, что у него не будет сына, он вдруг понял, что потерял ее и что какой-то грозный бог-стрелочник перевел стрелку его жизни на тот путь, что вел к полнейшему уничтожению. Он услышал приговор, пульсировавший где-то глубоко в потрохах, и склонил голову в каком-то идиотском преклонении перед неведомой силой, которая принесла ему это несчастье. И одновременно в его разбитом, удрученном сердце взорвалась прежняя любовь к Зосе. И хоть он знал, что все это было неправдой, которой он, истерически обманывая самого себя, хотел навсегда закрыть для себя ту дорогу, символом которой была другая женщина, но в эту минуту он тем не менее любил Зосю так, как и тогда, в тот самый день, когда впервые пошел изменять ей, — и, возможно, на сей раз это было правдой. А впрочем, где вообще правда — в таких делах кто хоть что-нибудь знает наверняка? «Почему ничто не может быть таким, каким оно есть и должно быть? Неужели не может быть ни одного мгновения счастья?» — с беспредельным детским эгоизмом подумал этот прекрасный, довольно умный двадцати с небольшим лет детина, в высшей степени лишний в этом мире. В эту минуту он выходил на второй уровень боли: он понял Зосю со вчерашнего дня до момента смерти. Что же должно было произойти с ней... Его залила краска стыда за свои мысли. Она должна была его видеть: когда, в какой позиции... Она уже ушла в лес, когда он вернулся от другой. Он понял ее существование само по себе, существование той, которую он так мерзко обманул и убил. Он почернел от страдания. Мука его была столь велика, что обезболивала как самое себя, так все прочее, зажав его как клещами. Он схватился за голову и, себя не помня, побежал к вилле, будто там еще можно было найти какое-то спасение.