Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Документальные книги » Публицистика » Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин

Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин

Читать онлайн Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 59 60 61 62 63 64 65 66 67 ... 93
Перейти на страницу:

Декабризм ассоциируется с Пушкиным. Народовольчество – с Достоевским. Это ясно прочитывается в классических романах Юрия Давыдова. Достоевский и Давыдов – исследователи нравственных тупиков. Достоевский – в великом предвидении результатов этого процесса, Давыдов – во всеоружии ужасного опыта русского XX века.

Горькая любовь Эйдельмана к декабристам объясняется еще и тем, что он сознавал плодотворность дворянской оппозиционной политической культуры, которую самоубийственно неуступчивая власть подавила, не заменив чем-либо нравственно равноценным, и тем освободила место для революционно-демократической политической культуры с ее этическим релятивизмом, трансформировавшимся в принципиальную аморальность большевизма. (Хотя ставить знак равенства между двумя этими явлениями было бы непростительным упрощением.) Трагедийность этого процесса сознавал и Юрий Давыдов, выбирая в центральные герои главных своих романов Германа Лопатина, «джентльмена народничества», «Лунина 1870– 1880-х гг.», противостоящего нечаевским тенденциям – симптомам нравственного распада – с позиций чести и благородства.

Следуя великой традиции русской литературы, Эйдельман искал «положительную идею, новый тип святого». И делалось это не для собственного душевного успокоения, хотя и личная потребность в «положительной идее» была велика.

Чем бы ни занимался Эйдельман, он старался отыскать составляющие этой «положительной идеи». Как ни странно это может прозвучать, но в «Грани веков», одной из лучших книг историка, посвященной царствованию и гибели императора Павла I, главное – не личность и судьба Павла (по причинам, о которых уже говорилось). На этом материале Эйдельман исследует рождение и развитие той человеческой среды, той многообразной общности, из которой вышли его «новые святые». В финале книги он формулирует свои любимые постулаты:

«Уже не раз говорилось, но повторим, что одним из самых значительных итогов послепетровского столетия был тип прогрессивного, культурного человека – в основном из дворян; то были лучшие плоды двух или трех “непоротых” поколений, ибо не могли явиться из времен Бирона и Тайной канцелярии ни Саблуков, ни Пушкин, ни декабристы…

Это был тот замечательный социально-исторический тип, которого не заметил Павел. Тот круг (куда более широкий, чем декабристский), которым основаны и великая русская литература, и русское просвещение, и русское освободительное движение. С ним связано все лучшее, что заложено в России XVIII–XIX вв… Генеральное направление российского просвещения, разумеется, не определялось одним или несколькими событиями, но были такие ситуации, которые как бы экзаменовали, испытывали на прочность…»[85].

Вспомним запись в дневнике об «активном самоиспытании, самоизгнании».

Особенность творческого метода Эйдельмана, выделявшего его среди собратьев-историков – органичное вхождение в систему жизневидения своих героев, стремление примерить к себе их судьбы. В этом пассаже из «Грани веков» содержится еще одно ключевое понятие – «просвещение». Но об этом чуть позже.

Меня всегда удивлял настойчивый интерес Эйдельмана к явно фантастической версии «ухода» Александра I. (Публикация в первом номере «Звезды» за 2001 год писем императрицы Елизаветы Алексеевны к матери, где она подробно и горестно описывает последние минуты Александра, вплоть до предсмертного шепота, закрывают проблему – глубоко верующая, сама смертельно больная императрица не могла в интимных письмах, отправляемых с оказией, выдумать эти мучительные подробности.) Но, читая дневники Эйдельмана, начинаешь понимать, что идея «самоизгнания», неоднократно осуществлявшаяся людьми XIX века, была не просто внятна Эйдельману, но и постоянно его преследовала. При том, что XIX век ощущался им как свое, родное время. XIX век для него длился со всеми его духовными коллизиями, включая характерный для пушкинского времени «сплин» – тоску, душевный надрыв от неудовлетворенности собой и миром. В январе 1983 года он записывает:

«Работаю, как бегу в трансе, по инерции. Меж тем моя жизнь мне все более не нравится».

Ему попадается роман Сомерсета Моэма и потрясает его:

«Дело не в романе, который умен и блестящ: дело во мне. Исходя из принципа неслучайности – он резко объяснил мне, старый Сомерсет, необходимость ухода из этого мира, особенно поразил меня министр финансов, 50-летний индус, ушедший в простую жизнь. Но как? Мы не в Чикаго… Независимость? Но это – писанина. Какие же пути, как видимо, постепенные: 1) долгие, многомесячные исчезновения – но не в дом творчества – а на частные квартиры, в гостиницы etc., 2) переход в пед. институт или провинциальный университет: но, оказывается, и с 15 книгами это почти невозможно; 3) учительство в школе; 4) не ведаю – что (шахматный тренер!). Но голос был. Он был 24 января 1983 года. Ах, как жаль, что – не физический труд.

Спокойствие, выдержка, самоотречение, покорность, твердость духа, жажда свободы»[86].

Конечно, все это было связано и с тяжелыми обстоятельствами жизни Эйдельмана, но сами идеи восходили к александровской легенде и к лунинскому постоянному самоиспытанию (последняя фраза: перечисление необходимых свойств – генеральная характеристика Лунина, Сергея Муравьева-Апостола, Пушкина…), к толстовским сюжетам, к пушкинскому «Страннику», беглецу из этого мира.

Максимум самоотождествления с избранным героем – в «Большом Жанно», любимом и, быть может, самом значительном сочинении Эйдельмана. Здесь он решился на дерзкий прием – имитацию мемуаров Ивана Ивановича Пущина. Он прямо заговорил от лица декабриста. И, как всегда, выбор его безупречно точен. Монолога от лица Лунина или Муравьева-Апостола не получилось бы. И не только потому, что Пущин оставил образец – свои воспоминания. Лунин и Муравьев – жестко определенны. Пущин – загадочен, но в понятной части его личности максимально близок самому Эйдельману: мягкость и лояльность: при неуклонном следовании фундаментальным принципам, открытость и веселость натуры, культ дружбы и многое другое. Лунин и Муравьев – военные профессионалы со многими особенностями этого психологического типа. Пущин – при его недолгой службе в гвардейской артиллерии – человек совершенно штатский. Лунин и Муравьев стремительно шли к своей цели и погибли, не успев спокойно обдумать происшедшее. (Лунин в Сибири еще более целеустремлен, чем на воле.) Пущин имел такую возможность, хотя и не зафиксировал в полной мере свою духовную ретроспекцию. Это сделал за него Эйдельман, выстроив многомерную, двоящуюся фигуру «условного автора» (Пущина) и реального автора (Эйдельмана). Этот «историко-спиритический сеанс» вызвал такую ярость оппонентов вовсе не по методологическим причинам. Для них оказался глубоко чужд и неприемлем Эйдельман, заговоривший в советском распаде от имени декабристов, с позиций чести и благородства.

Выбрав столь рискованный прием – и понимая его рискованность! – Эйдельман стремился как можно эффективнее выполнить главную свою задачу – ПРОСВЕЩАТЬ. 14 декабря 1983 года он делает горькую запись в дневнике:

«Более 10 000 долга. Ура! А между тем за последние дни: I. ругают-переругивают: идиотский скандал из-за портретов при Карамзине. Чтение Павла наверху. II. злобные вопли вдовы Фейнберга, что я “все спер” у И. Л. III. Мальгин etc… (и еще Зильберштейн).

Опасно входить в кризисную полосу – с лишними годами, лишним весом, лишними долгами. А между тем – просвещал, просвещал…»[87].

Идиотский цензурный скандал из-за того, что в «Последнем летописце» портреты «отрицательных» персонажей равны по размеру портретам «положительных», при безусловной практической опасности был все же анекдотичен. Скандал вокруг «Большого Жанно» – травля, развернутая «Литературной газетой» (злобно-недобросовестные, вызывающе невежественные статьи Мальгина и Зильберштейна, издевательские тексты «от редакции»), – имел подлинно сущностный смысл.

И не только чисто политический и внутрилитературный. Эйдельман вырос в фигуру неприемлемо крупную для значительного сектора общественного сознания. Его просветительство, его проповедь «пушкинской этики» казались оскорбительными агрессивно-конформистскому сознанию. Для этой среды он был чужой.

В последние два десятилетия стремительно дряхлеющей советской власти ее – эту власть – можно было переупрямить. В «инстанциях» Эйдельмана терпеть не могли, но после бурного успеха его первых книг – особенно «Лунина» – «закрыть» его было не так-то просто. Люди, присутствовавшие на его бесчисленных публичных лекциях, ощущали совершенно иной уровень духовной свободы, слышали проповедь непривычных, но бесконечно притягательных нравственных постулатов. Обаяние декабризма как средоточия благородства, бескорыстия, жертвенности, политического интеллектуализма, сыгравшее немалую роль в трансформации представлений советского интеллигента, – далеко не в последнюю очередь результат просветительского напора Эйдельмана. И одна из причин влияния Эйдельмана – его трезвый оптимизм.

1 ... 59 60 61 62 63 64 65 66 67 ... 93
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин.
Комментарии