Оболганная империя - Михаил Лобанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль Ивана Кирееского была такова: историческая жизнь России была лишена классического элемента, а так как прямой наследницей Древнего мира является Европа, то и следует перенять у нее этот классический элемент - через лучшие черты западной образованности. Усвоив это все лучшее в культуре Запада, обогатившись ею, придав, таким образом, общечеловеческое значение русскому просвещению, можно успешнее влиять им и на Запад, внося в его жизнь, в его сознание недостающее ему единство духовного бытия. Сутью мировоззрения Киреевского было требование цельности, неразрывности убеждения и образа жизни. Еще в молодости он поставил своей целью "чистоту жизни возвысить над чистотою слога". Это был девиз всех его друзей - и брата Петра Васильевича, и Хомякова, Константина и Ивана Аксаковых, Юрия Самарина и других. "Чистота жизни", нравственная высота славянофилов наложили отпечаток и на их "слог", стиль творений, о чем В.В. Розанов, писавший по своему непостоянству разное о них, иногда прямо противоположное, в итоге мог сказать, что творения их "исходят из необыкновенно высокого настроения души, из какого-то священного ее восторга, обращенного к русской земле, но не к ней одной, а и к иным вещам... Чего бы они ни касались, Европы, религии, христианства, язычества, античного мира,- везде речь их лилась золотом самого возвышенного строя мысли, самого страстного углубления в предмет, величайшей компетентности в суждениях о нем" (Статья "И.В. Киреевский и Герцен") [12].
Та цельность, к которой стремился Иван Киреевский, не сводилась для него к сугубо личному самопознанию. Нравственная цельность личности может иметь большое воздействие на людей, стать средоточием их единомыслия и духовной общности. Иван Киреевский знал, что значит для других людей нравственная высота человека, какая это вдохновляющая и влекущая к себе собирательная сила.
Как философия не умозрительная, а практическая, жизненная, философия цельности Ивана Киреевского вбирала в себя и его бытовые впечатления и не могла, конечно, не вобрать его впечатлений от общения с хорошо знакомой ему, близкой семьей Аксаковых. Сергей Тимофеевич, не имея склонности к философствованию, мог и не вникать во все оттенки взглядов Ивана Васильевича, но ему родственно было понимание жизни человека в единстве, нераздельности его мысли и поведения. И в творчестве его эта цельность стала основой той удивительной истинности повествования, которая так властно действует на читателя, и не только эстетически, но и нравственно.
Бывавший у Хомякова Сергей Тимофеевич мог видеть, как менялись отношения между людьми, которых он всех хорошо знал и "по веротерпимости своей" готов был каждому отдать должное. Еще, казалось, недавно тот же Хомяков дружески встречался с Грановским, поздравлял его с успехом публичных лекций в Московском университете. А в доме Аксаковых был даже дан торжественный обед в честь популярного лектора, распорядителем "по части кушанья" был сам Сергей Тимофеевич Аксаков, "по части пития" - Герцен и "по части цигарок" - Самарин.
Но уже в этих лекциях таилось зерно разрыва. Как ни поздравляли устроители обеда виновника торжества, а видели прекрасно, что застольными тостами и кончится это веселое единодушие: все эти обеды - дань уважения людей, достойных той же веротерпимости, а суть оставалась ясной с самого же начала.
Спустя год после лекций Грановского в том же Московском университете с публичным курсом по истории русской словесности выступил другой профессор, Степан Петрович Шевырев. Для многих, даже скептиков, открылось вдруг нечто поразительное. Оказывается, в древней русской словесности такие богатства, о которых мало кто и знал. Ведь выходит, что русской литературе почти тысяча лет - самая древняя литература среди литератур Запада! У нас уже были шедевры словесности, когда она еще не значилась ни во Франции, ни в Германии, ни в Англии. Открылось как бы окно в Древнюю Русь, в мир ее духовного бытия и культуры.
Вскоре Шевырев издал свои лекции отдельной книгой, озаглавленной: "История Русской Словесности, преимущественно Древней". Получив эту книгу, Гоголь писал автору: "Читаю я твои лекции. Это первое степенное дело в нашей литературе". Живейший интерес вызвали чтения Шевырева и у поэта Н.Языкова, который в письмах к брату то и дело возвращался к лекциям, видя в них массу "нового" по части древней русской литературы ("это Америка, открытая Шевыревым"). "Аксаков говорит, что как бы ни была драка на лекциях!! - писал Языков,- партия европеистов выходит из себя" и т.д.
Лекции, прочитанные Грановским и Шевыревым, послужили тому, что и практически углубилось размежевание между западниками и славянофилами. Назревал разрыв. Но почти одновременно с лекциями Шевырева произошло и еще одно знаменательное событие. С "проклятиями в стихах" (как сказал один из современников) против западников выступил Н.Языков, в то время тяжело больной, бывший уже на пороге недалекой смерти, но горевший страстной верой в "Русь Святую" и враждой к идейным противникам. Поэт, любимый Пушкиным и Гоголем, их друг, Языков был близок славянофилам. Хомяков, женатый на его сестре, Катерине Михайловне, называл Языкова в письмах "любезным братом". Столкновение между западниками и славянофилами не оставило Языкова равнодушным. Он ринулся в стихию борьбы, как тот пловец в его знаменитом стихотворении о "нелюдимом нашем море", как бы в предчувствии, что "будет буря: мы поспорим и помужествуем с ней". Целую бурю в обществе вызвало стихотворение Языкова "К ненашим". Оно было направлено против тех, кто жаждал "онемечить Русь". Стихотворение подействовало на общество как электрический разряд.
Так развертывались события, очевидцем которых стал Сергей Тимофеевич. Сам он был в приязненных отношениях с Языковым. Но еще в начале тридцатых годов, в бытность свою цензором Аксаков познакомился заочно с поэтом Языковым, нанеся некоторое "повреждение" его стихам. В стихотворении "Ау" Сергей Тимофеевич красным карандашом вычеркнул следующие строки:
О! Проклят будь, кто потревожитВеликолепье старины,Кто на нее печать наложитМимоходящей новизны!
И это был, конечно, не произвол цензора С.Т. Аксакова, а его убеждение, которого впоследствии придерживался и сын Константин, да и все славянофилы: "старина" не может быть законсервирована, она должна помогать творить ей же подобную "новизну" в новых исторических условиях, в духе того же идеала. Под влиянием ли когда-то преподнесенного Сергеем Тимофеевичем урока, независимо ли от него - только "старина" в посланиях Языкова уже лишилась прежней неприкосновенности, покоя и стала силой, сопутствующей действию:
...самобытная, роднаяЗаговорила старина,Нас к новой жизни подымая...
Западники и славянофилы размежевались. Вчерашние друзья стали идейными противниками. Что же касается Сергея Тимофеевича, то хотя "веротерпимость", как всегда, оставалась с ним, ему были ближе убеждения сына Константина и его друзей. Конечно, он не богословствовал, как Хомяков; не философствовал, как Иван Киреевский; не залезал с головой в летописи и акты для доказательства исторической основы русской общины, для выяснения бытовых и государственных стихий русской истории, как это делал Константин Аксаков; не проникал, как Юрий Самарин, с логической отточенностью в рационалистические процессы, исказившие нравственное учение "латинства", то есть католичества. Сергей Тимофеевич не углублялся и не заносился в сферы, которые могли казаться порой и отвлеченными для его реалистической натуры при всей ее художественности. В нем говорил человек, знающий цену жизненному опыту. Поэтому он мог пошутить над философскими увлечениями молодого Константина, неумеренного "почитателя немцев" (считая, что "немецкий мистицизм противен русскому духу"), мог и прямо сказать, что старший сын недостаточно знает действительность.
Слушая собиравшихся в его доме друзей, таких, как Хомяков, Киреевский, Юрий Самарин и другие, сам принимая участие в беседе, в спорах, Сергей Тимофеевич мог с неудовольствием отмечать, что нет порой единодушия среди, казалось бы, единомышленников, что сколько людей - столько и мнений по какому-то одному вопросу. Но правда и то, что сам он еще в молодости, будучи студентом Казанского университета, говорил о своем "русском направлении", а впоследствии о своем "московском направлении" - в смысле "чувства национальности". Не надо забывать, что великий художник уже потому патриот, что он связан самим своим творческим призванием с созидательным гением народа, и судьба, будущее его творений немыслимы вне судьбы народа, его языка. Родной язык был для С.Т. Аксакова той национальной стихией, в которой только и возможно проявление самосознания художника и самой его бытийной сущности. И можно представить себе, что значило для него умаление этого языка и творца его - народа. А в этом умалении не было недостатка.