Оболганная империя - Михаил Лобанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По его словам, ему и им одинаково ненавистно крепостничество, бюрократия, произвол власти, общее требование - свобода слова. Здесь, вдали от России, ему понятнее стали "иеремиады славянофилов о гниющем Западе". По странной иронии после революционных бурь 1848 года ему пришлось делать на Западе пропаганду части того, что в сороковых годах проповедовали в Москве Хомяков, Киреевский и что он тогда высмеивал. Нам, продолжал Александр Иванович, равно дорога русская община, хотя его социализм нечто иное, чем славянофильская община. Но непримиримое, что разделяет нас, с патетической нотой в голосе произнес Герцен, это отношение к религии, здесь мы заклятые враги. С детства, по его словам, он был плохой верующий, причастие вызывало у него страх, так действует ворожба, заговаривание-Воробьевы горы сделались для него местом богомолья... Не прикладывание к честному кресту, а честный и мужественный путь борьбы в осуществление человеческого прогресса - вот его, Герцена, девиз, символ веры.
Но подходил конец заграничному путешествию Ивана Сергеевича, его новому "бродяжничеству". "Священные камни" Европы, ее великое культурное наследие много говорили уму и сердцу русского человека. Но это был и другой мир, с наложенной на него печатью утилитаризма и сугубо деловых, материальных интересов, это был другой мир, живущий своей жизнью, которому и дела нет до мнения какого-то заезжего русского, до его мыслей, неотвязных раздумий о "судьбах России и Европы", мир этот был как бы даже и непроницаем для него в своей самодовольной самодостаточности. Нет, здесь он не прижился бы, на этом европейском торжище. Отсюда, из "прекрасного далека", Россия виделась в своей беспредельности и таинственности, вовлекая и на таком громадном расстоянии от себя в тяжкие думы и в то же время открывая очистительный простор для мысли.
Как совсем еще недавно, три года тому назад в доме Аксаковых жили мыслями, переживаниями от поступавших тревожных, трагических вестей о Крымской войне, так теперь при гостях и без них здесь вспыхивали, разгорались страсти вокруг судьбоносного крестьянского вопроса. В печати в конце ноября 1857 года было объявлено о предстоящей разработке проектов крестьянской реформы. Сергей Тимофеевич, еще недавно, менее полугода тому назад погруженный в свои воспоминания, в свои "Детские годы Багрова-внука" и отрешенный от злобы дня, весь был теперь поглощен предположениями, мыслями о реформе. "Корабль тронулся! - повторял он.- Никто не может, не имеет права равнодушно взирать на то, что происходит теперь в России". Сразу же после объявленного царского рескрипта Сергей Тимофеевич письменно известил оренбургского предводителя дворянства о своем желании освободить крестьян. Не дожидаясь специального решения вопроса об этом. Нравственное бремя было сброшено, и как-то самому стало свободнее, легче. А Иван Аксаков давно определил свое отношение к крепостному праву, двадцатипятилетним чиновником, еще в 1848 году, он писал отцу: "Я же дал себе слово никогда не иметь у себя крепостных и вообще крестьян"... Следует сказать, что одной из главных побудительных причин публицистической, общественной деятельности славянофилов была борьба с крепостным правом как величайшим злом - нравственным, национальным, государственным, сковывающим творческую мощь народа, тормозящим развитие России, грозящим ей опасными последствиями.
Огромные перемены ждали Россию и не только в "устройстве крестьян". Новые силы появились на исторической сцене. Уходила на глазах в прошлое столь любезная сердцу С.Т. Аксакова старая жизнь. Степан Михайлович Багров, дед писателя, как бы жил с ним, тешил его величием своим, пока он писал свои семейные предания, но как только окончил - особенно остро почувствовал, что таких людей, как Степан Михайлович, уже нет и не может быть в настоящее время. Сергей Тимофеевич даже рассердился на сына Ивана, когда тот заявил, что "Степан Михайлович теперь бы не годился". Он бы отлично годился, отвечал Сергей Тимофеевич, но вся беда в том, что он невозможен теперь.
Но и о самом старике Аксакове можно было бы сказать, что уходят и такие, как он. О себе, как всякий отец, он не мог думать лучше, чем о детях, но так выходило, что полнота семейной жизни была именно в нем, он объединял в себе, как бы гармонически обнимал интересы всех детей, и в этом отношении он был лицом универсальным. Детям уже менее была свойственна эта широта понимания. Каждый из них был одностороннее отца, уйдя преимущественно в какую-то одну область - в историческую, как Константин (с исследованием древнерусского общинного быта, "русского воззрения"); в политику, общественную деятельность, как Иван; в практическое, служебное дело, как Григорий; в нравственный аскетизм, как Вера. Но у каждого из них было и то, чего не было у "Отесеньки". В свое время Сергей Тимофеевич писал Гоголю, страшась, как бы художник в нем, в Гоголе, не пострадал от "религиозного, мистического направления". И тут же оговорился: "Я лгу, говоря, что не понимаю высокой стороны такого направления. Я понимал его всегда, особенно в молодости; но оно только скользило по моей душе. Лень, слабость воли, легкомыслие, живость и непостоянство характера, разнообразные страстишки заставляли меня зажмуривать глаза и бежать прочь от ослепительного и страшного блеска, всегда лежащего в глубине духа мыслящего человека". Сын Иван не заставил себя "зажмуривать глаза и бежать прочь" от того, что открывалось ему в его мироощущении. Поразительно, с какой глубиной, обостренностью, драматизмом двадцатипятилетний молодой человек с "практической жилкой" воспринимал вторжение в жизнь новой космически холодной бытийности с разрушением повсюду быта, теплоты: "Надо жить, отвергая жизнь... Рушится быт повсюду; взамен тепла предложен воздух горних высот, где так страшно высоко; а так хорошо иногда бывало внизу!.. Конечно, еще далеко от этого преобразования, но уже вместилось в нас это убивающее жизнь понимание"... [17] Во всей русской литературе нет более сильных, реальных, не литературно-декламируемых, а именно реальных слов о переломном мироощущении, чем это "убивающее жизнь понимание". Впоследствии, спустя шестьдесят лет, уже в начале нового, XX века Блок будет говорить о своем времени, где покоя нет, уюта нет, где двери распахнуты настежь на вьюжную площадь и т.д., но это уже словесность, поэтические обороты, да и богемный быт поэта не очень-то трагически контрастировал с воздухом горних высот. Как это всегда бывает в жизни и в литературе: глубокое предчувствие стало общим достоянием и обратилось в словесность.
А для Константина Аксакова неотвязной темой станет то, что выразится в самом названии его статьи "О современном человеке". Что же характерно для этого современного человека? По словам автора статьи, это прежде всего то, что "исчезла искренность и ложь, как ржавчина, проникла душу". Аксаков говорит о лжи во всех ее видах, типах, во всех тончайших душевных движениях. "Всякий запасся внутренним, душевным зеркальцем... и беспрестанно в него смотрится", теша свое самолюбие, тщеславие, "все кокетничают друг перед другом". Собственно, это то, что сам он называл "грязью в золоте", позолоченностью наружного, внешнего, за которой таится всякого рода мерзость. И можно добавить, что эта всеобщность лжи, смотрение каждого в "свое душевное зеркальце" становятся той тиранией "общественного этикета", с чем не могут уже не считаться и люди искренние.
Все сказанное Константином Аксаковым о лжи заставляет невольно вспомнить "мысли о религии" Паскаля, где природа лжи с неискренностью, наружностью, искусственностью, условностью в человеческих взаимоотношениях выводится из поврежденного состояния души, вследствии первородного греха. Ложь, отсутствие искренности Аксаков относит к Западу, к "сынам Запада", но это же, по его словам, повторяется "и у нас (в так называемом образованном обществе) в карикатурном виде". Здесь патриотизм несколько подводит Константина Сергеевича, как будто Запад виноват в прививке зла, лжи русской душе, а не в ней самой, как во всякой другой душе - будь она французская, немецкая, прочая - гнездится тот паук зла, что показал Достоевский, при всей его любви к русскому человеку, можно сказать, культе русского народа. Да и где, как не в священном тексте сказано: "Человек есть ложь". И все же не кто иной, как Константин Аксаков, мог говорить то, что фальшью отзывалось бы в словах других людей, а здесь было самой сутью человека: "Очень просто, кажется, говорить что чувствуешь, и чувствовать, что говоришь. Но эта простота составляет величайшее затруднение современного человека. Для этой простоты необходима цельность души, внутренняя правда..." Сам Константин Аксаков был одарен такой цельностью, чистотой души, был настолько во всем искренен, правдив, естествен, что, например, уже взрослым человеком мог при гостях подойти к отесеньке и ласкаться, как в детстве. Он всегда оставался самим собою в любое время и в любых обстоятельствах, был ли в семье, наедине с собою или в обществе. Только такой человек и мог придать такую силу убедительности, неотразимости всему, когда он говорит о лжи. Ведь одно дело, когда о ней говорит Аксаков, совсем другое - когда Солженицын, сделавший из своего заклинания "жить не по лжи" орудие политиканства, оголтелой клеветы на нашу страну, видя в ней сплошной ГУЛАГ, злобствуя, что она победила в войне с гитлеровской Германией. Кстати, из тех "типов лжи", которые разбираются Аксаковым, имеет прямое отношение к Солженицыну ложь "из лицемерия перед самим собой... внутри уже разрушено все живое, всякая возможность правды подъедена, одним словом, в душе страшная пустыня... душу свою обратил он в ложь, делая из души своей наряд своему самолюбию". При этом не следует преуменьшать роль такого источника лжи, как ненависть к империи - Российской, Советской.