На горах. Книга первая - Павел Мельников-Печерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усильно старается он вспомнить, где и когда встречался с этим русым, но, как нарочно, совсем захлестнуло у него в памяти… А любопытство меж тем возбудилось до крайности, и, только что русый кончил молитву, Меркулов подошел и спросил:
— Кажется, мы где-то с вами видались? Пристально поглядел русый на Меркулова.
— Ах, батюшки! — вскликнул он. — Никак господин Меркулов будете?
— Он самый, — молвил Никита Федорыч, радуясь, что русый признал его. — Скажите, однако, где мы с вами видались? У меня что-то из памяти вон.
— В Питере, сударь, в Питере, — весело отвечал русый. — В Питере, у Дмитрия Петровича Веденеева. — В приказчиках у его милости служу. Флор Гаврилов, ежели припомните…
— Ах, Флор Гаврилыч! Как я рад, что встретился с вами! — говорил с увлеченьем Меркулов. — Где теперь Дмитрий Петрович?
— У Макарья в ярманке, — отвечал Флор Гаврилов. — Еду к нему с отчетами из Саратова.
— Как я рад, как я рад такой приятной встрече, — говорил Никита Федорыч, обнимая и крепко целуя Флора Гаврилова, к немалому изумлению веденеевского приказчика. Что за светло воскресенье нашло на него, — думает Флор Гаврилов. И вспало ему на ум то же самое, что подумалось и капитану, и рабочему с богатырскими плечами, и пассажирам: «Хлебнул, должно быть, ради сырой погоды».
— Давно ли Митенька в ярманке? — спросил Меркулов у Флора Гаврилова.
— Дмитрий-от Петрович? Да как вам доложить — дня за три либо за четыре до первого спаса туда прибыли. Теперь вот уж без малого месяц, — сказал Флор Гаврилов.
— Где пристал? На Гребновской, что ли; на барже? — спрашивал Никита Федорыч.
— Как возможно!.. — молвил Флор Гаврилов. — И далеко там и грязно, а уж вонь такая, что не приведи господи. Теперь на самой ярманке много гостиниц понастроили, хозяевам по пристаням не след теперь проживать.
— Где ж остановился он? Флор Гаврилов сказал, где остановился Веденеев. Никита Федорыч ног под собой не слышал от радости скорого свиданья не только с невестой, но и с самым близким другом-приятелем… «Кстати, очень кстати приехал Митенька к Макарью, — думает он про себя, — теперь он мою эстафету, значит, уж получил. Пособит моему горю, развяжет меня с тюленем». И крепко жал Меркулов руку Флору Гаврилову, звал его в рубку[175] чайку напиться, поужинать, побеседовать. Надивиться не может приказчик таким ласкам хозяйского приятеля. «Пьян, беспременно пьян», — он думает.
— Покорнейше благодарим, Никита Федорыч, только увольте, пожалуйста, — отвечает он на приглашенья Меркулова. — Нам ведь нет туда ходу, мы ведь третьего класса — на то порядок. Вы вот в первом сели, так вам везде чистый путь, а нашему брату за эту перегородку пройти нельзя.
— Ничего, я скажу там, — перебил Меркулов.
— Нет, уж увольте, — на своем стоял Флор Гаврилов. — Я же… Оченно благодарны за ваши ласки… Я уж, признаться, и чайку попил, и чем бог послал поужинал, спать надо теперь. Пора. Наши за Волгой давно уж спят[176].
— Где ж вы ляжете? — заботливо спросил Меркулов.
— А вот тут же на палубе.
— На ветру, на дожде? Как это можно! — воскликнул Никита Федорыч.
— Не сахарные, не растаем, — с улыбкой ответил Флор Гаврилов.
— А постель-то где же у вас?
— Постель-то! — усмехнулся Флор Гаврилов. — Один кулак в головы, другой под бок — вот и постель.
— Как это возможно! — воскликнул Меркулов.
— Дело, сударь, привычное, — отозвался Флор Гаврилов. — Наше вам наиглубочайшее, и вам тоже пора, чать, на боковую. И не хотелось, а пошел Меркулов на кормовую палубу.
Темнело. Один за другим пассажиры стали укладываться на опочив. В третьем классе невзыскательные мужики, бабы, солдаты, татары, поужинав здоровыми ломтями черного хлеба с огурцами и незрелыми яблоками, развалились по палубе. Зипун под голову, постель — дощатый, рубчатый помост, одеяло — синее небо, хоть в тот вечер было оно вовсе не синее, а ровно смоль черное. Ни единой звездочки, ни одного клочка светлого небесного свода…
Нет, нет, а дождичек и почнет накрапывать, а потом и припустит и зачастит, а те спят себе во славу божию, только лишь изредка который-нибудь с холоду да от сырости маленько пожмется… Поужинали и в первом классе. Долго тут бегала пароходная прислуга с мисками, с тарелками, с блюдами. Там не то, что на носу в третьем классе: ели дольше и больше, не огурцы с решетным хлебом, а только что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов. Наконец, все поужинали, все по местам разлеглись. Ходит сон по людям, спят все, ровно маковой воды напились.
Меркулов взял особую каюту, чтоб быть одному, чтобы ночным думам его не мешали соседи… Лег на койку — не спится: то невеста мерещится, то тюлень. Пароход бежал и ночью — паводок тогда стоял высокий, погода была мокрая, татинцовский[177] лоцман Волгу знает, как ладонь свою, — значит, перекатов да мелей бояться нечего. Мерный шум колес, мерные всплески воды о стены парохода, мерные звуки дождя, бившего в окно каюты, звон стакана, оставленного на столе рядом с графином и от дрожанья парохода певшего свою нескончаемую унылую песню, храп и носовой свист во всю сласть спавших по каютам и в общей зале пассажиров — все наводило на Меркулова тоску невыносимую. Лампа в общей зале погасла, и стала повсюду тьма непроглядная. И вдруг голоса. Будто издали несутся они.
— Пять! Тише колеса шумят, малым ходом пошел пароход.
— Пять! Еще меньше шума, еще медленней идет пароход.
— Четыре с половиной!
— Бери налево, — отозвался другой голос немножко поближе.
— Есть налево! — раздается третий голос вдали.
— Пять!
— Пять!
Знакомы Меркулову волжские клики «Мель, — подумал он. — Неужто мы Козловку пробежали, неужто в Анишенском затоне теперь?[178]. Солнышко уж совсем почти село, когда мы отваливали от Бакалды. Неужто пятьдесят верст выбежали?..»
Хотел было на часы взглянуть, но лампы нет, спичек нет, наверх сходить — одеваться неохота. Под хлест дождя, под шум колес, под мерные всплески волны так хорошо пригрелся он под теплой шинелью, что раскрыться было бы ему теперь немалым лишеньем… Да и как взойти наверх?.. Темь страшная, ходы незнакомые, ощупью идти, чего доброго — в люк угодишь… Пой тогда «вечную память». Зачем же теперь умирать?.. И невеста ждет и приятель, да и тюленя, даст бог, хоть с маленькой выгодой можно будет продать.
— Пять с четвертью!
— Шесть!
— Шесть!
"Что ж это они? С ума, никак, спятили? — думает, лежа в темноте, Меркулов. — Пять с четвертью, шесть, наконец, а промерщик все еще не кладет шеста, все меряет да кричит. Морской глубины, что ли, надо ему? А пароход все тише да тише… не случилось ли чего? И вдруг шум… Секунда — он удвоился, еще секунды две — утроился, учетверился… Блеснул в окно каюты яркий кроваво-красный свет и тотчас исчез. Страшная громада несется мимо парохода… Какой-то исполинский зверь странной осанки плывет навстречу всего в трех-четырех саженях… Вот другой огонь загорелся, зеленый, под тем огнем громадные крылья мелко воду дробят… Быстро, неудержимо несется чудовище… Вот оно миновало — и опять блеснуло красным огнем… Живей заходили колеса, быстрей побежал пароход… И не может понять Меркулов: во сне он видел все это иль наяву ему померещилось.
«Значит, мы в узком месте. Речной стержень чудищу отдали, а сами к бочку. Оттого-то, видно, и мерили по пяти да по шести… А если б нельзя было уйти, если бы чудище столкнулось с нами!.. Что скорлупу, раздавило бы наш пароход… Принимай тогда смерть неминучую, о спасенье тут и думать нечего!.. Намедни в Царицыно чумак собачонку фурой переехал — не взвизгнула даже, сердечная… Так бы и с нами было — пошел бы я ко дну и был бы таков».
И напал на него страх смерти, и одолела его тоска. "Утонуть!.. Утонуть накануне свиданья с Лизой… Помилуй господи и сохрани от напрасныя смерти!.. Мне что… Захлебнулся — и дело с концом, а ей-то, бедняжке, каково будет?.. Станет убиваться, изноет вся, истоскуется… А впрочем, молода еще — поплачет, потоскует, по времени забудет и утешится… Молода еще — другого найдет…
А ты лежи себе в могиле… Холодно, сыро, темно!.. Вот и здесь и холодно, и сыро, и тёмно… Господи! Не в могиле ли я?.. Вот и шевельнуться не могу, холодно и сыро. Когда это чудище сверкнуло кроваво-огненными глазами, оно, может быть, ударилось об наш пароход и затопило его… От удара я не вспомнился, обеспамятел, а теперь очнулся в могиле…
Да нет — у меня мысли в голове, значит я жив, в могиле мыслей не бывает… Сидели мы раз с Митенькой у Брайтона в Петербурге… Чай пили… Англичанин из Америки был тут — как бишь его?.. Нет, не вспомню!.. Еще так хорошо по-нашему говорит. Какой-то особенной веры — в Америке много ведь вер, что ни город — то вера… Какой бишь он веры?.. Не могу вспомнить… У нас в России нет такой… Так он говорил тогда… что бишь он говорил?.. Тогда я много думал над тем, что он сказывал, и поверил и теперь верю; если женюсь, и Лизе велю верить, дети родятся — им велю верить…