Избранные статьи - Михаил Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что означала эта игра с читателем? По существу — приглашение к сотворчеству: автор как бы предлагал ему на опыте воспринять стихотворение в буквальном смысле, в реальном плане, убедиться, что это ни к чему не ведет, и тогда, осознав, что перед ним не реальные образы, а условные, вспомогательные, попытаться реконструировать по ним реальный план (разумеется, лишь более или менее приблизительно) — или же признаться в своем бессилии. Такое отношение между автором и читателем стало обычным в поэтике модернизма, с самого начала давшей недосягаемые образцы таких поэтических шифровок в лирике Малларме. Мандельштам тяготел к этой поэтике на всем протяжении своего творчества. Оба приема, обнаруживаемые в работе над «За то, что я руки твои…», мы находим у него и в других стихах: во-первых, развитие от более простых вариантов стихотворения к более сложным и ассоциативным (ср. сонет «Христиан Клейст» и стихотворение «К немецкой речи» — указ. изд., с. 294 и 169; в «Соломинке», «Нет, никогда ничей…» и особенно в поздних стихах эти варианты уже равноправно сосуществуют друг с другом и предлагаются читателю) и, во-вторых, отбрасывание важнейших частей написанного (стихотворения «Камня», превращенные в фрагменты); а в черновиках «Грифельной оды» (исследованных И. М. Семенко в ее недавней работе[89]) воочию видно, как постепенно зашифровывал Мандельштам это свое стихотворение, начав от образов державинского восьмистишия «Река времен…», а затем, от ассоциации к ассоциации, уходя все дальше и дальше и обрывая одну за другой все связи с исходным текстом.
Однако этот обзор литературной техники герметической поэзии новейшего времени выходит за пределы нашей темы. Мы хотели лишь напомнить о важности различения основного и вспомогательного планов в художественном мире литературного произведения и о такой отличающей черте вспомогательного плана, как разорванность и несвязность: именно они помогают читателю отделить в стихотворении основу от орнамента.
Orpheus Faber: Труд и постоянство в поэзии О. Мандельштама[*]
Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня «биографию», ощущение личной значимости. Я благодарен ей за то, что она раз и навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту… Чувствую себя должником революции, но приношу ей дары, в которых она пока что не нуждается.
(О. Мандельштам. Ответ на анкету «Советский писатель и Октябрь»[91])Культура стала церковью. Произошло отделение церкви-культуры от государства. Наконец мы обрели внутреннюю свободу, настоящее внутреннее веселье… Государство ныне проявляет к культуре то своеобразное отношение, которое лучше всего передает термин терпимость. Но в то же время намечается и органический тип новых взаимоотношений, связывающий государство с культурой наподобие того, как удельные князья были связаны с монастырями. Князья держали монастыри для совета. Этим все сказано. Внеположность государства к культурным ценностям ставит его в полную зависимость от культуры. Культурные ценности охраняют государственность… надписи… страхуют государство от разрушения времени… В жизни слова наступила героическая эра… Люди голодны. Еще голоднее государство. Но есть нечто еще более голодное: время. Время хочет пожрать государство… Нет ничего более голодного, чем современное государство… Сострадание к государству, отрицающему слово, — общественный путь и подвиг современного поэта.
(О. Мандельштам, «Слово и культура»; II, 265–270)Если подлинное гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон… Наше столетие начинается под знаком величественной нетерпимости, исключительности и сознательного непониманья других миров… В отношении к этому новому веку, огромному и жестоковыйному, мы являемся колонизаторами. Европеизировать и гуманизировать двадцатое столетие, согреть его телеологическим теплом — вот задача потерпевших крушение выходцев девятнадцатого века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк.
(О. Мандельштам, «Гуманизм и современность», «Девятнадцатый век»; II, 396–397)Эти заметки — не более чем замечания по поводу интерпретации нескольких стихотворений Мандельштама в хорошей книге Ст. Бройда «Осип Мандельштам и его время» (1975)[92], — со всеми недостатками жанра «замечаний по поводу»: побочностью и дробностью. Речь идет о пяти стихотворениях: «Декабрист» (1917), «Сумерки свободы» (1918), «Век» (отчасти) (1922), «Чуть мерцает призрачная сцена…» (1920) и «В Петербурге мы сойдемся снова…» (1920).
Если говорить тезисами, то несогласий с Бройдом здесь три. 1) «Сумерки свободы» — Бройд понимает его смысл: «солнце всходит, но корабль тонет», мы: «солнца нет, но корабль плывет». 2) «Декабрист» — Бройд: «декабрист гибнет, но дело его живет», мы: «декабрист жив, но подвиг его отвергнут». 3) «Чуть мерцает…» и «В Петербурге…» — Бройд: «искусство чуждается современной действительности», мы: «искусство идет к современной действительности». Таким, образом, нам кажется, что у Бройда мысли этих стихотворений а) упрощены и тривиализованы, б) причем в сторону недоверия Мандельштама к, революции. Мы пытаемся показать а) большую их сложность и б) большее приятие Мандельштамом революции. Отношение Мандельштама к революции (основная тема книги Бройда) было амбивалентно; интерпретируя его стихи, трудно не нарушить эту амбивалентность, подчеркнув одну сторону и недооценив другую. Бройд впадает (невольно и психологически понятно) в одну крайность, мы рискуем впасть в другую; может быть, это поможет нащупать путь к золотой середине истины.
1ДЕКАБРИСТ
«Тому свидетельство языческий сенат, —Сии дела не умирают!»Он раскурил чубук и запахнул халат,А рядом в шахматы играют.
Честолюбивый сон он променял на срубВ глухом урочище Сибири,И вычурный чубук у ядовитых губ,Сказавших правду в скорбном мире.
Шумели в первый раз германские дубы,Европа плакала в тенетах,Квадриги черные вставали на дыбыНа триумфальных поворотах.
Бывало, голубой в стаканах пунш горит.С широким шумом самовараПодруга рейнская тихонько говорит.Вольнолюбивая гитара.
«Еще волнуются живые голосаО сладкой вольности гражданства!»Но жертвы не хотят слепые небеса:Вернее труд и постоянство.
Все перепуталось, и некому сказать,Что, постепенно холодея,Все перепуталось, и сладко повторять:Россия, Лета, Лорелея.
«Декабрист» толкуется у Бройда как утверждение традиций декабрьского подвига, как спор с приговором Тютчева («Зима железная дохнула — // И не осталось и следов»): «сии дела не умирают», «еще волнуются живые голоса». И незамеченным и непонятным остается последующее «но»: «Но жертвы не хотят слепые небеса: // Вернее труд и постоянство». Декабрьский замысел обернулся честолюбивым сном, неугодной небесам жертвой; настоящий путь к будущему — не через красивый жест, а через неприметный и упорный труд. (Бройд так невнимателен к этому мотиву, что считает «подобной» прямо противоположную мысль: «нам ли… о прекрасном постоянстве и о верности жалеть?» — 44.) Мандельштам так стремится подчеркнуть это противопоставление, что допускает любопытную смысловую передержку: там, где точность требовала сказать «честолюбивый сон он сменил на сруб» и т. д., он говорит «променял на сруб», как будто этот отказ от честолюбивого сна был актом не вынужденным, а добровольным.
Красивый подвиг сопровождается в стихотворении цепью ассоциаций с германской романтикой: «шумели в первый раз германские дубы» и т. д. (Бройд видит здесь волнения 1820-х годов и тенета Священного Союза; но слова «в первый раз» скорее указывают на освободительный поход 1813 г., победно вызволяющий Европу из тенет.) Антитеза этой красивости — халат, чубук, глухое урочище, одним словом — забвение. Лета. Смысл последней строки: Россия — это Лорелея, сидящая над Летой, и кто идет на яркий подвиг ради нее, тот обречен забвению. (Бройд понял и Россию — 44, и Лорелею — 46; но, приняв за мысль автора слова героя «сии дела не умирают», он был вынужден очень окольно истолковать Лету — это река, из которой пьют души перед новым воплощением, чтобы забыть прежнее: «не относится ли это к новому воплощению, современному reemergence Декабриста?» — 45. Это натяжка.) Лета, которую только трудом и постоянством должна преодолеть революция, будет повторена и в конце «Сумерек свободы»: «Мы будем помнить и в летейской стуже, // Что десяти небес нам стоила земля»; красивый подвиг — это небо, а труд и постоянство — это земля.