Том 6. Пьесы, очерки, статьи - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вода всего чудеснее, – возразил Сеня. – Без воды все бы погибло и жизни вот нисколько бы не было на земле. И не нужен был бы вам этот воздух. И самая земля превратилась бы в пыль и камень. Раньше вокруг Москвы было мало воды, а теперь – глядите! Озеро вливается в озеро. Ширь такая, что чайки за один раз перелететь не могут. Садятся отдыхать.
Сеня помолчал, потом спросил пожилую женщину:
– Клавдия Сергеевна, неужели одна наша река, когда ее запрудили, могла образовать такое озеро?
– Еще бы! – ответила женщина. – Наша река полноводная.
– Почему же эта река ваша? – спросил я. – Вы здесь давно живете?
– Давно, – ответила женщина. – Сорок лет. Я учительницей здесь была. Потом служила хранительницей дворца в Маврине. Знаете?
– Знаю.
– Из-за дворца мы с Сеней и подружились, – сказала женщина. – Помнишь, Сеня?
– Помню, – ответил мальчик. – Всю жизнь буду помнить.
– А что? – спросил я.
– Да ничего особенного, – ответила женщина. – В октябре сорок первого года немцы подошли вплотную к этим озерам и к Маврину.
– Снаряды здесь кругом падали, – добавил Сеня.
– Да, обстреливали, – согласилась женщина. – Вы войдите в мое тогдашнее положение. Или, вернее, в мое настроение, – поправилась она. – Осень, дожди… Канал опустел. Связи с Москвой нет, хоть до Москвы и недалеко. И все притихло. Я одна во дворце и в парке. Хожу, как одурелая. Стою часами у пруда, слушаю. Где-то грохают пушки. Самолеты ревут. А в воде – тишина. Вся ряска упала на дно, и потому далеко видно. Если близко где-нибудь разрыв, – зазвенят во дворце стекла и из глубины пруда выплеснется рыба. Блеснет золотым боком и снова уйдет в глубину. Странно так было.
Парк облетел. Стоит голый, пустой, а во дворце – холод, пустота, и он, как приговоренный, ждет своего часа. И никого нет кругом. Одна я. Не знаю, что делать И посоветоваться не с кем.
Женщина помолчала, вылила из банки воду за борт и набрала свежей воды.
– Да… А потом пришла эта ночь. Самая страшная. К вечеру начался дождь со снегом. Ветер, ненастье! Пруд закачался свинцовой волной. И небо свинцовое, почти черное. И ветер свистит в окнах и сучьях. Тучи летели, прямо как дым, по самой земле. Руку подымаешь – и кажется, зацепишь за тучу. А канонада все ближе. Хоть бы один человек пришел. Не с кем слова сказать, не у кого узнать, что творится. Но я понимаю, что дело плохо и к ночи немцы уже будут здесь. «Что же делать? – думаю. – Неужели оставить немцам на поругание всю эту красоту? Нашу красоту – вековую, русскую, подмосковную. Нет, – думаю, – нельзя немцам ничего оставлять. Раскрадут, загадят, увезут к себе в Германию. Ни за что не оставлю. Сама все уничтожу, а им не оставлю». Решила, – и откуда только силы взялись. Ночь, тьма, парк гудит, качается, а я таскаю в залы, во дворец солому и радуюсь, что остался у меня керосин. Десять литров керосина у меня было спрятано в погребе. Боюсь только, что сырая солома, трудно будет ее разжечь.
– Она не горит, а дымит больше, – сказал Сеня.
– Вот именно, дымит, – согласилась женщина. – Натаскала я соломы. Села на диван в одной из гостиных, как садятся перед прощанием, перед дальней дорогой. Сижу и ни о чем не думаю. Только слушаю, как ветки бьют по стеклам, стучат, будто хотят мне сказать: «Что же это ты задумала, Клавдия Сергеевна? На что это ты руку хочешь поднять?» И вот слышу, будто крадется кто-то по залам. Я испугалась, как бы мне не помешали. Вскочила, зажгла спичку – и в солому. Огонь пошел, и при свете вижу, – Сеня стоит в дверях, держится за бронзовую ручку. Белый весь, трясется. Говорит тихо, одними губами: «Что ж это вы делаете, Клавдия Сергеевна?» Я больше догадалась, чем услышала, что он говорит. «Уйди! – кричу. – Не твое дело! Я немцам здесь ничего не оставлю!» А он не отвечает. Бросился к соломе, растаскивает ее, топчет. Я схватила его: «Не смей тушить! Пусть все горит! Убирайся отсюда!» А он посмотрел на меня так это злобно и отвечает: «Эх, вы! Струсили!) В немцев поверили! Наши их отобьют, нипочем сюда не пустят, а вы дворец спалите. Вам народ спасибо не скажет». И заплакал.
– Не плакал я, – сердито сказал Сеня. – Я только ругался. Это верно.
– Ну-ну, не плакал, – сказала Клавдия Сергеевна. – Подумаешь, какой герой!
И тут меня будто молнией ударило. «Да ведь прав он, – думаю. – Прав. Неужели наши не устоят, не отбросят их назад из-под самого своего сердца, из-под Москвы?» В жар меня даже бросило.
Женщина замолчала.
– Ну и что же? – спросил я. – Не сожгли дворец?
– Как видите, – ответила женщина. – Затоптали мы огонь. Опомнилась я немного, успокоилась и слышу: весь парк гремит, будто деревья стали железными, сталкиваются друг с другом, лязгают, грохочут. «Что это?» – думаю. Оказывается, танки. Наши танки идут потоком, крушат, давят, сшибают немцев, гонят их в кромешную ночь. Тут и я заплакала. От радости.
– Да, ночь была страшенная! – сказал Сеня и засмеялся. – С сотворения мира не было такой ночи.
– Ну вот, спасибо вам за лодку, – сказала женщина. – Греби, Сеня, к берегу. Пора в лабораторию. Правятся вам эти места?
– Очень, – ответил я. – Новый озерный край под Москвой.
– И какой край! – сказала женщина. – Вы посмотрите! Берега все в ромашке, как в первом снегу.
1946
Героический юго-восток
В 1952 году, после поездки на строительство Волго-Донского канала и по юго-востоку страны, я написал повесть «Рождение моря».
Повесть эта состоит из цикла очерков. Поэтому я и включаю ее сейчас в раздел очерка, сократив ее за счет сюжетных беллетризированных мест.
Азовское подольеЛетом 1916 года в Таганрогском порту стоял старый разоруженный корвет «Запорожец».
Корвет оброс красной ржавчиной. Куски ржавчины отваливались от его железных бортов, падали в воду и тонули, поблескивая на солнце.
«Запорожец» был предназначен на слом и дремал в пустынном порту, как в музее. Его охранял долговязый матрос по фамилии Галаган. Он невозмутимо следил за тем, как медленно разрушается старинный корабль.
«Запорожец» был одним из первых русских паровых кораблей. Поэтому он сохранял еще некоторые особенности парусников. На его мачтах были реи и ванты. В низких каютах, казалось, застоялся солоноватый воздух кругосветных плаваний.
Сидя на палубе «Запорожца», я – тогда еще юноша – любил представлять себе далекие страны, где побывал этот корабль. Я смотрел на облепленный ракушками железный руль корвета и видел пенистые дороги, что тянулись некогда за ним по туманным морям. Они очень долго не исчезали, эти дороги, эти прочерченные корабельным килем следы.
Знакомый моряк объяснил мне, что следы за кормой держатся так долго потому, что пароходы грязнят морскую воду машинным маслом. Это объяснение мало меня устраивало в то время. Я предпочитал думать, что след за кормой образуется сам по себе, как некая живописная карта морских плаваний.
Я работал тогда в Таганроге подручным слесаря на маслобойном заводе. Завод изготовлял подсолнечное масло. Он стоял над обрывом на берегу моря, весь в зелени столетних акаций и запахе горячей макухи.
Крутая деревянная лестница вела с заводского двора вверх к особняку. Там жил в полном подчинении у своей тетушки владелец завода таганрогский миллионер Ваксов.
Это был рыхлый молодой человек, с рыжеватой бородкой. Таких людей принято называть «шляпами» и «тюфяками». Тетушка шила на Ваксова костюмы с запасом. От просторных чесучовых пиджаков Ваксов казался еще шире.
Старуха кудахтала над ним, как наседка. Она таскала Ваксова по церквам и зорко следила, чтобы племяннику не приглянулась какая-нибудь девица с городской окраины Бесергеновки – питомника таганрогских невест.
Когда Ваксов узнал, что я одно время учился в гимназии, он снизошел до того, что пригласил меня на ужин. Ваксову, очевидно, хотелось слыть вольнодумцем и меценатом: тогда это было модно среди купечества.
В жизни я не видел более скучного дома, чем особняк Ваксова. Хозяин водил меня по комнатам, оклеенным серыми обоями с лиловыми ирисами. Вдоль стен стояли, боязливо прижавшись друг к другу, венские стулья. Посередине каждой комнаты торчал овальный стол, покрытый вязаной скатертью. Всюду висели гипсовые тарелки с акварельными изображениями диких уток, зайцев и глухарей.
На стеклянной террасе покачивались под потолком пустые железные клетки.
– Где же птицы? – спросил я Ваксова.
– Птички, слава те господи, подохли, – ответил он, усмехаясь, и толкнул одну из клеток. Она заскрежетала. – Надо бы все это выбросить на свалку. Но храню как память о папаше. Покойник был большим любителем попугаев и всяких редкостей. Поверители, держал на конюшне африканскую зебру, а на птичьем дворе – пеликана. Старое купечество всегда было с вывертами. Не то что нынешнее. Теперь нам всем в пример Третьяков, Савва Морозов и Мамонтов. Просвещенные деятели, жертвователи, устроители… Передовое купечество должно идти по ихним стопам. Только у нас в Таганроге ничего выдающегося не сделаешь. Провинция! Травянистая жизнь!