Европа в войне (1914 – 1918 г.г.) - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В национально-расовом смысле нет большой разницы между испанцем и французом, – говорил Депре. – Испанец – это необразованный француз. Конечно, у них есть бой быков, но это, в конце концов, частность. Леность? Это преувеличение. У меня в бюро 15 испанцев. Я получаю от них ту же сумму труда, какую получал бы от 15 французов. Нужно только уметь подходить к ним и просить о работе, как об услуге.
Французский язык не знает ударений. А испанцам ударение необходимо. Стремление к внешней изобразительности. У них вопросительный знак ставится в начале фразы, а не в конце, чтобы подготовить и выражение лица и интонацию. Испанцы очень синематографичны. Противопоставление испанской грации парижскому шику здесь очень в ходу.
Не знаю, как обстоит дело на этот счет в Севильи и Гренаде, словом, в настоящей Испании, но здесь, в Мадриде, испанская грация остается все же в значительной мере лишь провинциальным отражением парижского «шика».
Совершенно очевидно, что нужно посмотреть бой быков: Испания нейтральна и потому во время всесветного боя людей не согласна лишать себя боя быков. Почему, впрочем, бой быков? Между быками нет боя. Есть бой между быком и человеком. Едем на трамвае за город. Осень, дождик. Последний в сезоне бой быков отменен. Желающим предлагается посмотреть скачки, которые происходят тут же. Возвращаться, – но куда? Посмотрим скачки. Несколько жадных банд (народу немного). Все друг друга знают. «Отпрыски» в цилиндрах. Все кланяются. Дама пожилая, с тройным подбородком. Все приседают перед нею. Гусары королевские. Дождь. Ставки. Пари. Один жокей убился, до полусмерти (лошадь слишком близко шла к барьеру). Его вынесли в бессознательном состоянии. Конюха вели лошадь с окровавленной ногой. «Он ее раздавил своим весом», кричит какой-то толстяк в цилиндре на полумертвого жокея. В общем безобразная картина.
Под отели переделывают старые здания с бесконечными коридорами, закоулками, уступчатыми переходами и проч.
В то же время строятся огромные новые отели – Palace Hotel с необъятным кафэ, одним из самых колоссальных во всей Европе. Чуть не весь Мадрид может одновременно играть на бильярдах этого кафэ. На публику обрушивают бесконечные синематографические представления, музыку, пение… Целая стена отведена для чистки сапог со всеми необходимыми аппаратами. Тут же автоматическая гадалка – с чучелом цыганки – за 10 сантимов выкидывает вам листок вашей судьбы. Но сейчас Palace Hotel почти пустует: война. Чистка сапог. Limpia Botas – это культ. На Puerta del Sol существует целая «фабрика» чистки сапог. Десятки мужчин и женщин сидят в два ряда. Внизу на коленях два ряда чистильщиков. Старый Мадрид мрачен, здания ужасны по неприспособленности и запущенности.
На окраине встречаются такие же заброшенные типы, как у нас в Николаеве или Кишиневе. Многие спят под заборами днем, на сырой земле, в поле.
По улицам движется множество ослов, с большими корзинами по бокам и с восседающей сверху корзины крестьянкой. Это осталось совсем таким, как было во времена Дульцинеи Тобозской[262] и даже во времена ее отдаленной прабабки.
По ночам крики на улице. Вы просыпаетесь иногда в ужасе, думая, что пожар (буквально). Оказывается: разговаривают под окном. Не ссорятся, а именно беседуют. Несмотря на испанское благочестие, попы открыто курят на улицах.
Я хотел посетить секретаря социалистической партии Ангиано. Но оказалось, что он посажен в тюрьму дней на 15 за непочтительный отзыв о каком-то католическом святом или учреждении. Пятнадцать дней – пустяки. Во дни оны Ангиано в этой самой Испании просто-напросто сожгли бы на ауто-да-фе. Пусть скептики отрицают после этого благодетельность демократического прогресса.
IV
Тюрьма
1916 года 10 ноября. Вчера, в четверг 9 ноября, горничная скромного маленького пансиона, где устроил меня Депре, вызвала меня таинственными жестами в коридор. Там стояли два очень определенной интернациональной внешности господина, которые без большого дружелюбия стали объяснять мне что-то по-испански. Я понял, что за мной явились полицейские, и то, что пришло два, а не один (третий, как потом оказалось, ожидал на улице), означало, что речь идет отнюдь не о простой справке о моих документах. Нужно сказать, что раз или два я наполовину замечал слежку за собой на улице, но, утомленный ею в Париже, не обращал внимания. Тем более, что и выбора-то особенного у меня не оставалось. Я пригласил посетителей в комнату, где один предъявил мне свою агентскую карточку. Это был высокого роста субъект с искалеченным глазом и крайне противным видом. «Parlez vous francais?» (Говорите ли по-французски?), спросил он вдруг, как бы найдя что-то, после тщетных попыток объясниться по-испански. «Oui, je parle francais», спешно ответил я с облегчением. Но он-то, оказалось, не знал ни слова. Этот диалог повторялся со мной в Испании не раз. «Parlez vous francais?» спрашивает вас собеседник после напрасных усилий объясниться с вами на языке Сервантеса. А затем оказывается, что кроме этой фразы он по-французски не знает ни слова. Но эта единственная фраза служит испанцам как бы отдушиной.
Пришлось за ними следовать. В помещении префектуры вышел на лестницу какой-то средне-полицейского вида господин, справился о моей фамилии и в ответ сказал: «tres bien, tres bien»… покачивая головой, с видом укоризны. Потом отдал приказ моим провожатым куда-то отвести меня. «Значит я арестован?» спросил я. «Да, por una hora, dos horas (на час – на два), – ответил он, – нам нужно только разузнать про вас…» Меня отвели в какую-то канцелярию, где я уселся на кожаном диване в позе человека, которому нужно подождать четверть часа – в пальто, с палкой в руках, с шляпой на коленях. Так, почти не меняя позы, я просидел до 9 часов вечера, т.-е. около 7 часов под ряд. Это было мучительно. Ни один из чиновников полиции не понимал ничего на иностранных языках, как я ничего не понимал по-испански. Пребывание на глазах людей в течение почти трети суток утомило чрезвычайно. Я получил, правда, за это возможность наблюдать испанскую полицию в действии, или, – чтобы быть более точным, – в бездействии. Чиновник сменял чиновника, но никто ничего не делал. Один присел за пишущую машину, пощелкал минуту, потом раздумал и бросил. Остальные даже не пробовали. Разговаривали, показывали друг другу фотографические карточки, даже боролись в соседней комнате. Приходило за это время десятка два человек с улицы, то в сопровождении полицейских, то самостоятельно, за справками или с жалобами. Все больше убогая, рваная публика. Нельзя сказать, чтобы полицейские обращались грубо. Наоборот, не без южного добродушия и спокойствия. Всегда ли дело так обстоит, или сдерживало отчасти присутствие иностранца, не знаю, но думаю, что испанцы вообще не свирепы, т.-е. не утруждают себя профессиональной свирепостью.
В 9 часов вечера меня повели наверх, в какой-то священный кабинет, где уже был в сборе весь полицейский синклит. Спросили, кто я и откуда, ожидая, по-видимому, уклончивых ответов и готовясь меня тут же изобличить. Посредником был переводчик, который очень плохо говорил по-французски, еще хуже по-немецки, но который заявил, когда узнал, что я не говорю по-английски, что он владеет этим языком, как испанским.
Я объяснил, что выслан из Франции, где защищал «пацифистские идеи» (мои единомышленники да простят мне это злоупотребление терминологией, допущенное в интересах упрощения беседы с испанской полицией). «А не были ли вы в Циммервальде?». «Был. Об этом было напечатано в разных газетах». "А какое предложение вы там внесли? – Речь шла, очевидно, о проекте манифеста. Я ответил, что выступал и там, разумеется, в духе пацифистских взглядов. «Почему не возвращаетесь в Россию?». Я и это объяснил. «Вы русский?». Я хотел показать удостоверение моего подданства, выданное мне русским консулом в Женеве в начале войны. Но они совершенно не поинтересовались бумагой, переглянувшись со словами: «Это бумага 1914 года». Они видимо кокетничали своею осведомленностью. Для меня стало совершенно ясно, что они получили подробные сведения обо мне от парижской полиции и русской агентуры.
В результате всех разговоров, шеф, маленький лысенький человек со слащавой физиономией, заявил через переводчика, что испанское правительство не считает возможным терпеть меня на своей территории, что мне предлагается немедленно покинуть Испанию, а впредь до этого моя свобода будет подвергнута «некоторым ограничениям». «А нельзя ли знать причину?». «Ваши идеи – слишком передовые (trop avancees) для Испании», ответили мне чистосердечно через переводчика. После этого «шеф» в моем присутствии объяснил кривоглазому агенту (он присутствовал тут же, почтительно вытянувшись), что со мной необходимо обращаться, как с «кабальеро», что я человек книжный, что дело идет о моих «идеях», и потребовал, чтоб он это передал каким-то инспекторам.
Тем временем полицейский переводчик откровенничал со мной. «Вы поймите, мы не можем, мы очень жалеем, – говорил он самым чувствительным голосом. – Сколько уж было у нас покушений на короля… Вы себе представить не можете, сколько мы тратим денег на преследование анархистов. И потом Россия делает такие затруднения нашим испанцам, которые туда направляются, что ужас».