Тридцатилетняя война - Фридрих Шиллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так счастлив был Паппенгейм, Теламонид армии, самый грозный защитник Австрийского дома и церкви. Неодолимое стремление встретиться в бою с самим королём увлекло неистового графа в гущу кровавой свалки, где он с уверенностью рассчитывал найти своего благородного врага. Густав тоже горел желанием сойтись с этим достойным уважения противником, но их мечта помериться отвагой не осуществилась, и лишь смерть соединила примирённых героев. Две мушкетные пули пробили покрытую шрамами грудь Паппенгейма, и окружающие против его воли унесли его с поля сражения. В то время как графа выносили за боевую линию, до слуха его долетела весть, что тот, кого он искал, пал в бою. Когда эта весть подтвердилась, лицо его просияло, и последний проблеск огня сверкнул в его взоре. «Передайте герцогу Фридландскому, — сказал он, — что у меня нет надежды сохранить жизнь; но я радостно расстаюсь с нею, ибо знаю, что этот непримиримый враг моей веры пал в один день со мною».
Вместе с Паппенгеймом ряды императорских войск покинуло счастье. Потеряв своего победоносного вождя, уже разбитая было, но вновь сплочённая им конница левого крыла сочла всё потерянным и, малодушно отчаявшись, обратилась в бегство. Такое же замешательство охватило правое крыло, за исключением немногих полков, не дрогнувших благодаря мужеству их вождей: Геца, Терпки, Коллоредо и Пикколомини. Шведская пехота немедля обращает смятение неприятеля на пользу себе. Чтобы заполнить бреши, пробитые смертью в их передних рядах, обе линии смыкаются в одну для последнего, решающего натиска. В третий раз переходят шведские войска через рвы, и в третий раз расположенные позади рвов орудия — в их руках. Солнце уже склоняется к западу, когда обе армии сходятся вновь. Перед концом бой кипит всего неистовее, последние силы стремятся побороть последние силы, уменье и ярость ни перед чем не останавливаются, чтобы в последние, драгоценные минуты вернуть то, что потеряно за весь день. Всё напрасно — каждая из сражающихся армий в исступленном отчаянии превосходит самое себя: ни одна из них не способна победить, ни одна не согласна уступить, и если тактическое искусство на одной стороне пускает в ход все свои изумительные ресурсы, то на другой оно применяет новые, никому не известные, никем не испробованные приёмы. Туман и ночная мгла кладут конец битве, которую длило ожесточение. Нападение прекращается, потому что неприятеля уже не различить. Обе армии расходятся по молчаливому соглашению, радостно гремят трубы, и каждое войско, объявляя себя непобеждённым, покидает поле битвы.
За отсутствием лошадей, разбежавшихся во все стороны, артиллерия обеих армий оставалась всю ночь на поле брани; она могла стать одновременно и наградой и доказательством победы для того, кто овладел бы этим полем. Но герцог Фридландский покинул Лейпциг и Саксонию так поспешно, что забыл захватить с собой орудия. Вскоре по окончании боя показались шесть полков пехоты Паппенгейма, которые не успели вовремя догнать своего рвавшегося в бой полководца. Но всё было кончено. Несколькими часами ранее эта значительная подмога решила бы, вероятно, сражение в пользу императора, и даже теперь, овладев полем битвы, прибывшие могли бы спасти артиллерию герцога и захватить шведские орудия. Но, не получив никакого приказа и ничего не зная об исходе сражения, эти полки направились к Лейпцигу, где рассчитывали присоединиться к главной армии.
Сюда отступил герцог Фридландский; без пушек, без знамён и почти без всякого оружия последовали за ним на следующее утро рассеянные остатки его армии. По-видимому, между Люценом и Вейсенфельсом герцог Бернгард дал шведской армии отдых от трудов этого кровавого дня в достаточно близком расстоянии от поля битвы, чтобы помешать всякой попытке неприятеля овладеть им. Более девяти тысяч воинов обеих армий полегло в бою; ещё гораздо больше было число раненых, особенно среди императорских солдат, между которыми не было почти никого, кто бы не пострадал в сражении. Вся равнина от Люцена до Флосграбена была покрыта ранеными, умирающими, убитыми. С обеих сторон пали многие представители знатнейших родов; заплатил смертью за своё любопытство и неуместное религиозное рвение аббат Фульдский, затесавшийся как зритель в ряды солдат. О пленных история умалчивает — ещё одно доказательство остервенения армий, не дававших и не просивших пощады.
Паппенгейм скончался от ран в Лейпциге на следующий день — незаменимая потеря для императорской армии, которую так часто водил к победе этот замечательный воин. Пражское сражение, в котором он участвовал вместе с Валленштейном, командуя полком, было началом его доблестного пути. Благодаря своей бешеной отваге он с небольшим отрядом, опасно раненный, опрокинул целый полк неприятеля и в продолжение многих часов лежал на поле сражения под лошадью в груде трупов, пока его солдаты, грабившие мертвецов, не нашли его. С небольшим войском он усмирил сорок тысяч мятежников в Верхней Австрии, разбив их в трёх сражениях; в битве под Лейпцигом он своей храбростью надолго оттянул поражение Тилли и доставил императорскому оружию ряд побед на Эльбе и Везере. Его дикая, безудержная отвага, презиравшая самую грозную опасность и с трудом смирявшаяся перед невозможным, делала его ужасающим орудием в руках полководца, но совершенно непригодным для роли главнокомандующего. Если верить словам Тилли, битва при Лейпциге была проиграна из-за его неимоверной горячности. Подобно Тилли, он обагрил свои руки кровью Магдебурга. Его ум, прекрасно развившийся благодаря усердным занятиям в юности и частым путешествиям, одичал в военной среде. На лбу его виднелись две алые, похожие на мечи полоски, которыми природа отметила его при рождении. И в зрелых летах эти пятна резко проступали всякий раз, когда страсть волновала его кровь. Суеверные люди говорили, что призвание воина отмечено было уже на лбу ребёнка. Такой слуга имел самое несомненное право на благодарность обеих линий династии Габсбургов, но он не дожил до самого блистательного выражения этой благодарности. Гонец, вёзший ему из Мадрида орден Золотого руна, был в пути, когда смерть настигла Паппенгейма в Лейпциге.
Хотя во всех австрийских и испанских землях отслужены были благодарственные молебны, славившие одержанную победу, но сам Валленштейн той неимоверной быстротой, с которой он покинул Лейпциг, а затем — и Саксонию, отказавшись от зимовки в этом государстве, громко и открыто признал своё поражение. Правда, он сделал ещё слабую попытку захватить как бы с налёта, славу победителя, выслав на другое утро своих хорватов произвести разведку вокруг поля битвы; но при виде шведского войска, стоявшего здесь в полном боевом порядке, эти летучие отряды мгновенно рассеялись, и герцог Бернгард, заняв поле сражения, а вскоре вслед за этим и Лейпциг, безраздельно вступил в права победителя.
Но как дорого досталась эта победа и как скорбно торжество! Лишь теперь, когда остыла ярость сражения, стала очевидной вся огромность потери, и ликующие клики победителей умолкли, сменясь тоскливым, мрачным отчаянием. Он, кто вёл их к победам, не вернулся вместе с ними. Там, на поле сражения, завершившегося победой, лежит он в груде мертвецов, ничем не прославившихся. После долгих напрасных поисков находят, наконец, прах короля возле большого камня между Флосграбеном и Люценом, камня, известного уже сотни лет, но после достопамятного несчастия этого дня получившего название Шведского камня. Изувеченный ранами и залитый кровью до неузнаваемости, истоптанный лошадьми и ограбленный мародёрами, которые сняли с него драгоценности и одежду, лежит он под кучей трупов, откуда его вытаскивают и переносят в Вейсенфельс; там войска встречают останки горестными стенаниями, королева заключает их в свои объятия. На первую дань за гибель монарха властно притязало возмездие — и в искупление его смерти пролились потоки крови; теперь любовь вступает в свои права, и тихие слёзы струятся о человеке. Общее горе поглощает личную боль. В мрачном оцепенении, ещё не придя в себя от ошеломляющего удара, окружают его гроб полководцы, и никто не может измерить всю огромность этой потери.
Император, повествует Кевенгиллер, при виде окровавленного колета, снятого с короля на поле битвы и отправленного в Вену, выказал пристойное случаю волнение, вероятно искреннее. «Охотно пожелал бы я долгой жизни и радостного возвращения на родину этому несчастному, — воскликнул он, — лишь бы в Германии воцарился мир!» Однако, если католический писатель наших дней, заслуги которого признаны, находит достойным высшей похвалы это изъявление не вполне заглохших человеческих чувств, которое диктуется внешним приличием, исторгается себялюбием даже у наичерствейших сердец и недоступно лишь самой одичалой душе, если он сопоставляет поведение императора с великодушным отношением Александра к памяти Дария, то этими преувеличенными похвалами он только возбуждает в нас глубокое недоверие к остальным достоинствам своего героя или ещё хуже — к своему собственному идеалу нравственного совершенства. Однако и такая похвала много значит для человека, которого приходится обелять от подозрения в цареубийстве.