Хроника парохода «Гюго» - Владимир Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но оплошностей не было. Полетаев замучил вопросами с десяток людей, исчертил толстый блокнот схемами злосчастной перешвартовки. Не было оплошностей! Конечно, всем еще займется специальная комиссия, а потом еще одна — из пароходства, но Полетаев уже теперь мог лишь удивляться тому, как лихо задумал и осуществил поворот его старший помощник Реут. В премии команде за этот рейс можно было бы не сомневаться — такой перегруз, да еще на сутки раньше снялись бы со швартовов.
Только одно не выходило на капитанских чертежах, не укладывалось в расчеты: поспешность, с какой произведена перешвартовка. По записям в вахтенном журнале получался скачок, прямо взрывной переход от монотонных перечислений — «Идет погрузка», «Идет погрузка», «Машина в шестичасовой готовности» — к страшному теперь «Подана команда изготовиться...». Точно Реут торопился сделать все до его прихода. Но почему же он не начал раньше, когда вишневого цвета консульский «фордик» вынес капитана на федеральное шоссе № 44? Ведь тогда уже ставили последний паровоз на левый борт и о повороте, пока не готова машина, не шло и речи. Боялся предложить? Опасался, что капитан останется и начнет командовать сам? Или думал, что капитан вообще не согласится на поворот при таком сильном, слишком сильном течении?
Задавая себе эти вопросы, Полетаев приходил к выводу, что действительно остался бы, не поехал с консулом. Но что бы от этого изменилось? Случайность не пощадила бы и его — на то она и случайность. А может, и пощадила бы, обошла? Нет, это не имеет значения, раз его не было на пароходе. Потому и спросил, первым делом спросил Реута, когда тот изложил все в подробностях: «А как вы сами расцениваете случившееся?» Старпом ответил глухо и коротко: «Обидно, хоть плачь». Он выглядел непривычно усталым, осунувшимся, и даже в глазах его, как всегда смотревших прямо и твердо, не было все-таки прежней старпомовой уверенности. Словно бы что-то незыблемое, по его расчетам, безотказное на сей раз обмануло. «И эти еще, на берегу! — воскликнул вдруг Реут, как бы ища поддержки. — Не смогли правильно перенести концы. Такое простое дело!»
«И эти еще», — выхватил из сказанного мысленно Полетаев. А кто другой? Или что другое подвело Реута? Теперь уже было ясно, совершенно ясно, что старпом хотел перешвартоваться в отсутствие капитана, сам все сделать. У него была причина проявить самостоятельность, и он смело воспользовался ею, не побоялся отпущенной ему ответственности. «Но что же все-таки его удержало поначалу? — снова задал себе вопрос Полетаев. — Конечно, Реут — человек быстрых решений, только не верится, чтобы он пошел на такое дело по наитию, с кондачка. Видно, обдумывал все и не решался начать, а потом что-то подтолкнуло, может, помогло, придало уверенности...»
— Скоро собираться. — Консул развел руки в стороны и зевнул.
— Да, — сказал Полетаев и снова отвернулся к иллюминатору, уставился в глухую пелену не прекращающегося с ночи дождя.
«И еще одно хотел бы я знать, — вернулся он к своим мыслям. — Что связало этих двух пропавших — Жогова и Левашова?»
Тут даже Реут, дотошный Реут, символ порядка в дисциплины, не мог ничего объяснить — исчезли, и все. Готовясь к подъему флага, вахтенный помощник обнаружил, что вместо Левашова вахту ночью стоял Маторин, поджидал, когда тот, как было обещано, вернется. Обшарили весь пароход — нет следов. Полетаев приказал даже вскрыть будки и тендеры паровозов, осмотреть причал и берег возле судна. Хорошо, что все это происходило не на глазах у консула. А вот когда в капитанскую каюту старательный Измайлов заявился, тут он был, дипломат, рядом, только не в кресле, не в шляпе, сдвинутой на затылок, — на диване сидел, тихо, в уголке, настороженно выслушивал предположения главы судового комитета: «Я, товарищ капитан, хочу обратить внимание, что Левашов исчез после того, как побывал на американском буксире — после аварии...»
Он тогда быстро отправил непрошеного советчика вниз, стыдясь за произнесенные в его каюте слова («Как можно? Парень, глядишь, утонул, может, повесился — мало ли какое несчастье могло стрястись»), отправил, стыдясь и досадуя на себя тоже, что люди из его экипажа могут так думать, делать такие поспешные выводы. Но следом за Измайловым, наверное, столкнувшись с ним на трапе, явился старпом и доложил, что отсутствует не один Левашов. Нет еще матроса Жогова.
Это круто меняло дело. Правда, по инерции осторожности в выводах Полетаев пытался и тут дать понять, что ему не нужны панические донесения, но Реут, оказывается, был точен: показал ключ, которым заперт ныне опечатанный, без выходного платья, рундук Жогова.
Консул внимательно щурил глаза, сидя на диване в уголке. Тогда-то и сказал:
— Вот вам и опять, капитан, удобно... Я здесь...
Полетаев только глянул на него: не до юмора.
— В донесении я все напишу. А если они сбежали, что мне полагается делать? Такое в моей практике впервые.
Но его тоже голыми руками не возьмешь, консула.
— Так ведь прежде надо решить, капитан, сбежали ли они. Вы чувствуете, как это звучит на юридическом языке? То-то!.. Кто эти ребята?
Кто? Действительно, кто они? В судовой роли — имя, отчество, фамилия. Видишь их на мостике, в рубке, они выполняют команды, на собранном тобой совещании слушают, глядя внимательно или равнодушно тебе в глаза. Ну еще доложат: болен или повздорил с боцманом, тоже как-никак подробность биографии. А вообще, по-настоящему?
В первую ночь после случившегося Полетаев думал о погибшем Щербине — вот так же, стремясь постичь, что его самого связывало с этим человеком. Служба, общее дело — несомненно. Но ведь это пока палуба под ногами, пока ты — матрос, я — капитан. А на земле? Даже не на земле, а когда ты в море, лежишь на койке и чувствуешь себя не моряком, а просто человеком, когда забываешь, что умеешь и что должен делать, просто дышишь, ощущаешь, что у тебя есть руки, ноги и бьется сердце, пропуская без устали сквозь себя теплую ж и в у ю кровь... как тут?
Ах, сколько раз вспомнил в ту ночь Полетаев о Вере! Это ведь благодаря ей был для него Щербина, лежащий в самодельном, обтянутом кумачом гробу, не просто матросом, идеально выполнявшим его распоряжения и распоряжения других, подвластных ему, капитану, людей. Вычерчивая схемы, пересчитывая в десятый раз формулы, Полетаев содрогнулся внутренне оттого, что с нелепой, случайной смертью Щербины исчезло в небытие что-то из его жизни — дорогое, невосполнимое. И следом за горестным чувством утраты нарастало другое — понятого, наконец, чего-то чрезвычайно важного, чего он еще не определял для себя как главную, пожалуй, истину.
Ему открылось, что бремя его ответственности значительно больше, чем он представлял себе раньше, — больше ответственности и так достаточно солидной — за судно, груз и экипаж, их сохранность и благоденствие. Что рядом с этой ответственностью есть другая, не менее солидная и столь же обязательная — ощущать людей, подвластных тебе, как часть твоей собственной жизни. Это трудно ощущать так. Потому что тогда обязан делать больше, чем делаешь, чем ты способен. Трудно — и надо.
Как капитану, трезвому, расчетливому человеку, ему, возможно, не следовало брать на судно Щербину. Но он взял. Потому что в эту минуту, сам того не ведая, был больше, чем капитан. И тут ночью в Калэме — тоже больше, тоже ответственней. И не комиссия из пароходства, не расследование беспокоили его, а Вера. Что же ответить ей, если она спросит: «Как же вы не уберегли его?»
Торопились? Да... И по формулам выходит все правильно. Туда ведь, в формулы, не подставишь как столько-то килограммов силы, столько-то миллиметров диаметра троса теплую кровь сердца Щербины.
А эти двое — Жогов и Левашов? Вера про них не спросит. Только консул. Выстрелом в десятку, в самую суть: «Кто эти ребята?» Он не знал только, консул, что Полетаев тотчас же добавил, развил про себя вопрос: «Кто эти ребята тебе, капитан?»
«Жогов. Вежливо-улыбчивый, щуплый. Виртуоз, когда стоял у штурвала. Лоцманы пели ему дифирамбы, говорили, на сто проведенных судов — один такой. Американцам он лихо отвечал на команды: «Ие-ес, сэр-р!» Ему не нужно было переводить самые сложные приказания, даже старинный счет румбов, которого придерживались краснолицые старички из Беркли, Олимпии и Виктории. А что еще? Что... Нет, черт возьми, что-то должно быть еще. Ну ладно...
Левашов. История в Петропавловске, когда надавил лед и он, будучи на вахте, не усмотрел за якорями. Реут его наказал, своей властью наказал, излишне строго... Фу, опять Реут. О ком же речь? Но, может, это наказание — причина. Обида и все такое? Нет, пожалуй, давно было, зарубцевалось, да и вот, вот главное: герой той аварии — с разломом. За такое ордена бы надо давать. Он и Маторин там были... Маторин. И он же достаивал вахту. Не это ли связь? В чем? Друзья, живут в одной каюте. Но ведь Маторин и доложил вахтенному штурману, что Левашова нет. Буксир? Буксир, на который так прилежно указывал Измайлов? Но и там был с Маториным вместе; тут уж какое-то пристрастие предсудкома чувствуется... А что же, что еще? Да, говорили, он влюблен в Алферову. Это скорее всего первая любовь у парня, и ему, кажется, несладко. Так. Любовь. Первая любовь. От нее не бегают, ее выпрашивают, стоя на коленях...»