Скрябин - Федякин Сергей Романович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо редкой ценности. «Мое божество»… Скрябину — пусть шутливо — уже навязывают ту роль крайне себялюбивого композитора, за которую после многие будут его поругивать, которой будут раздражаться. Тем неожиданней это слышать из уст Неменовой, поскольку в мемуарах она скажет об учителе — «обаятельно прост», и далее — через десяток-другой строк — о том же напишет подробнее:
«Мне кажется, что все, имевшие счастье близко знать творца «Экстаза», испытали на себе обаяние его личности, его открытой, какой-то детски ясной души, как солнечный луч освещавшей все вокруг себя. Я знаю, насколько подпадали его очарованию столь далекие от его миропонимания люди, как Г. В. Плеханов, с которым А. Н. познакомился тогда в Болиаско»[86].
Впечатление от «домашней» игры Александра Николаевича, «зазвучавшей» и в письме Неменовой, действительно было неотразимым. К тому же сама новизна его произведений для тех, кто умел их прочувствовать, была настолько очевидно «живой классикой», что восхищение этой музыкой не могло не быть несколько «взвинченным» (тем более что и сама музыка Скрябина стремилась именно к такой «экстатичности»). О «новой большой вещи», то есть об «Оргиастической поэме», Неменова боится дать окончательное суждение — значит, и она уже ощущает ее какую-то запредельную новизну.
Но еще большую ценность содержат эти «характеристики вскользь». О его новой жене — «никому ни слова», значит, по Москве уже ползли сплетни, «звук» которых композитор мог ощущать и в Италии. Нервозное состояние, вызванное «неопределенностью семейного положения», будет сопровождать его годами.
О самой личности композитора Неменова готова говорить лишь «при свидании». Вероятно, потому, что Скрябин в эти годы уже «вполне чудак» и даже «чересчур чудак».
Он ходит без шляпы, вешая ее на пуговицу пальто, полагая, что солнце на его голову действует благодатно. Если швейцарцы не особенно обращали внимание на странного человека, то итальянские мальчишки смеялись над удивительным сеньором и показывали на него пальцами.
Самая обыкновенная процедура, когда она касалась Скрябина, способна была превратиться в грандиозное действо. Таковым было «мытье головы». Оно длилось чуть ли не два часа, начинаясь с нелепости: прежде всего Скрябин быстро массировал голову, смазывая ее слюнями. Где он вычитал о «полезности» таковой процедуры — загадка, но верил «в слюни» непреложно.
Вряд ли Неменова могла это лицезреть, при «мытье головы» присутствовали только близкие люди. Из мемуаристов довелось увидеть Скрябина в столь диковинном состоянии только Морозовой, в Везна. Но в Больяско спутники Скрябина во время его прогулок (в том числе и Неменова) могли обратить внимание на другую странность: почти маниакальную боязнь инфекций. Прогулка часто заканчивалась посиделками в крошечном ресторанчике-палатке. Здесь, прежде чем сесть и заказать стакан вина, Скрябин с крайним подозрением осматривал публику. Зная, что поблизости приют для туберкулезных, он боялся заразы и соседства больных. Мысль о заразе могла испортить настроение композитору так же, как дурная погода.
Обычно на его «творческое самочувствие» заметно влияла «солнечность»: в ясные дни он бодр, в дожди — «увядает»[87]. Но кроме «внешних воздействий» были и внутренние. А мысли его стремились к столь грандиозным замыслам, что часто «заряженность идеей» решала все. Потому и распорядок дня композитора всегда был «бодрый». Работал он с утра и подолгу. Отдыхал вечером. Тогда наступало время прогулки вдоль берега мимо садов, пальм, где запах моря смешивался с запахом цветов. В маленьком «салоне» Скрябин был не прочь посидеть со знакомыми за стаканом итальянского кьянти. Здесь в полной мере раскрывался Скрябин-собеседник. Говорил об искусстве, религии, философии (в это время он особенно часто упоминал Блаватскую), то вдруг уходил в воспоминания, рассказывал о своих скитаниях с покойным Митрофаном Петровичем по парижским улицам, о забавном репертуаре кабачков на Монмартре.
* * *
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Его собеседники в Больяско — приехавшая навестить Морозова, потом — жившая здесь Неменова, поначалу очень робевшая перед бывшим учителем, но вскоре покоренная его простотой. От Неменовой пошли новые знакомства: семья эмигранта, социал-демократа Владислава Александровича Кобылянского, а далее — и его знакомые: Георгий Валентинович Плеханов с супругой, Розалией Марковной. Цепочка встреч, ведущая от музыки к революции.
За событиями в России следят внимательно все. Плеханова, как и Кобылянского, за границей удерживает только болезнь легких. Революция в России и окрыляет, и заставляет негодовать, когда до Италии доходят вести о жертвах.
Скрябин тоже горит общим воодушевлением и общей тревогой. Еще в начале года, в письме Морозовой, он «сиял»: «Как поживаете и какое действие производит на Вас революция в России: Вы радуетесь, правда? Наконец-то пробуждается жизнь и у нас!» Теперь итальянские газеты полнились дикими сообщениями: перестрелки на улицах, кровь, десятки тысяч москвичей в ужасе прячутся по погребам.
Почтовая связь с Россией прервана. Сведения о реальной московской жизни заменяет игра воображения. В письме к тете Скрябин дает волю раздерганным нервам («Как-то Вы перенесли все ужасы, прошедшие в Москве, я часто, часто вспоминал о Вас; каждый раз, когда приносят газету, мы о Вас говорим с Таней…») и наивным упованиям («Когда-то люди будут культурнее и менее будут походить на зверей!»).
Нервная «взвинченность» подогревает собственное творчество, революция в России — тоже носит «оргиастический» характер. И Скрябин жадно ловит «музыку революции», преображая ее в реальные звуки.
«Нельзя было без умиления смотреть на него; такой талант в таких более чем скромных условиях не терял ни минуты подъема и радостной веры в свои силы» — это свидетельство Морозовой. О той же «Поэме экстаза» вспоминает Неменова: «Работал А. Н. с необычайным увлечением и поражал меня (как и всегда впоследствии) своей работоспособностью и выносливостью, столь мало соответствовавшими его сравнительно хрупкому внешнему виду. Рассказывая об элементах не только музыкальных, легших в основу этого произведения, А. Н. весь горел, лицо его преображалось, и он повторял: «Это будет совсем не то, что было до сих пор; такое, как я его сейчас вижу и чувствую, оно будет большой радостью, большим праздником»…»
Рассказ Р. М. Плехановой связывает сочиняемую Скрябиным музыку с революцией напрямую:
«После обмена первыми рукопожатиями и приветствиями зашел разговор о событиях на родине, о революционном движении, охватившем всю страну и достигшем кульминационного пункта в декабрьские дни 1905 г., о подавлении революции и о правительственных репрессиях. Оказалось, что Александр Николаевич, уже давно покинувший Россию и весь погруженный в свои новые музыкальные произведения, с глубоким интересом следил за героической революционной борьбой, выражая свое сочувствие революционерам.
Разговор сильно возбудил нервного Александра Николаевича: в нем явился порыв излить свои чувства в музыке, он подошел к роялю и начал играть свои этюды, вальсы, места из «Божественной поэмы» и перешел к исполнению некоторых мест из «Поэмы экстаза», над которой он в то время работал. Чудесная музыка, уносящая в область высокого идеала, бесподобное исполнение произвели на всех нас и в особенности на Плеханова сильное впечатление. Мы выразили ему наше восхищение. Александр Николаевич был, видимо, очень доволен и тут же со смущением молодой влюбленной девушки, признающейся своей подруге в первой любви, сказал нам, что музыка эта навеяна революцией, ее идеалами, за которые борется теперь русский народ, и поэтому эпиграфом поэмы он решил взять призыв: «Вставай, подымайся, рабочий народ»…»[88]
Не удивительно, что скрябинская музыка казалась «созвучной» настроениям Плеханова. Старейший революционер, измученный долгой болезнью легких, переживал вдали от московских событий не самые радостные дни. Его жена, вероятно не без удивления, заметила, что музыка Скрябина врачует душу Георгия Валентиновича. Но подъем настроения он испытывал и в длительных философских спорах с композитором, который оказался не только неисправимым идеалистом, но человеком, способным в своем «идеалистическом упорстве» при крайней увлеченности идеей доходить до анекдотических утверждений.