Автобиография - Агата Кристи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды мне повстречался изрядно подвыпивший сержант, желавший только одного — продемонстрировать свою галантность.
— Отличную работу вы делаете, — сказал он, слегка покачиваясь. — Отличную работу в госпитале. Я присмотрю за вами, как вы пойдете, провожу вас домой, не хочу, чтобы вас кто-нибудь обидел.
Я сказала, что очень благодарна ему за внимание, но необходимости в этом нет. Все же он дошел со мной до дома и в самой уважительной манере распрощался у входа.
Не помню точно, когда Бабушка-Тетушка поселилась с нами. Кажется, вскоре после начала войны. Она совершенно ослепла, оба глаза оказались поражены катарактой, и, разумеется, она была уже слишком стара, чтобы оперироваться, но Бабушка-Тетушка проявила благоразумие: хотя покинуть свой дом в Илинге и потерять разом всех друзей было для нее настоящим горем, она хорошо понимала, что окажется беспомощной и одинокой, а слуги вряд ли захотят остаться с ней.
И великое переселение свершилось. В Илинг на помощь маме поспешила Мэдж, из Девона приехала я, и для всех нашлось дело. Наверное, в тот момент я плохо представляла себе, что переживает бедная Бабушка, но сейчас передо мной встает ясная картина: как она, немощная и почти слепая, сидит в окружении своего скарба, всего, что было так ценно для нее, наблюдая, как три вандала выхватывают из сундуков все подряд, копаются в вещах, перетряхивают их, выворачивают наизнанку и решают, что с ними делать. Иногда она печально и умоляюще вскрикивала:
— О, вы же не собираетесь выбрасывать это платье от мадам Понсеро, мой прекрасный бархат.
Ей было трудно объяснить, что бархат съела моль, а шелк расползся. Перед нами громоздились сундуки, набитые одеждой, траченной молью, и оттого совершенно бесполезной. Чтобы не слишком огорчать Бабушку, мы оставили многое из того, что, конечно, следовало бы выкинуть. Сундук за сундуком, полные бумаг, игольников, отрезов из набивной ткани для слуг, бездна шелка и бархата, купленных на распродаже, какие-то лоскуты… Так много вещей, которые могли бы пригодиться когда-то, если бы ими воспользовались вовремя, но теперь они погибли. Бедная Бабушка сидела в своем широком кресле и плакала.
После одежды настала очередь «кладовой». Засахарившиеся джемы, твердый, как камень, чернослив, завалявшиеся пачки масла и сахара, изгрызенного мышами — все, свидетельствовавшее об ее скрупулезной предусмотрительности, все, что она покупала, хранила и берегла на будущее, теперь обратившееся в грандиозный памятник потерям! Думаю, именно это причиняло ей самую острую боль — потеря. Были здесь и ее ликеры домашнего приготовления — они, по крайней мере, сохранив алкоголь, находились в хорошем состоянии. Тридцать шесть оплетенных бутылей шерри бренди, вишневого джина, сливовицы тоже были погружены в фургон для перевозки мебели. По прибытии насчитали только тридцать одну.
— Вы только подумайте, — сказала Бабушка, — и эти мужчины еще говорят, что они не выпивают!
Может быть, грузчики решили отомстить: Бабушка не проявляла особой любезности во время погрузки. Когда они захотели вынуть зеркала из рам красного дерева, Бабушка вышла из себя:
— Вынуть зеркала?! Это еще почему? Вес? Вы — трое крепких мужчин, разве не так? Прежние грузчики тащили их вверх по загроможденной вещами лестнице. И ничего не вынимали. Ну и времена! Немногого стоят теперешние мужчины.
Грузчики продолжали жаловаться и не желали тащить зеркала.
— Ничтожества, — сказала Бабушка, сдаваясь. — Полные ничтожества. Слабаки.
Стояли набитые едой лари — Бабушка боялась умереть с голоду. Единственное, что доставляло ей удовольствие по прибытии в Эшфилд, — это отыскивать укромные уголки для своих припасов. Две дюжины консервных коробок с сардинами ровнехонько выстроились на чиппендейловском секретере. Там они и стояли, прочно всеми забытые, так что, когда мама, уже после войны, продавала некоторые из предметов мебели, человек, пришедший забрать секретер, с виноватым смешком сказал:
— По-моему, тут наверху сардины.
— О, в самом деле, — смутилась мама. — Да, возможно. — Она не стала пускаться в объяснения. Человек ни о чем не спрашивал. Сардины убрали.
— Наверное, — сказала мама, — надо пошарить, что там на других шкафах.
Сардины и пакеты с мукой еще долгие годы попадались нам в самых неожиданных местах. Но окорока мы успели съесть — они не испортились. Снова и снова мы натыкались на горшки с медом, сливовицу и консервы, хоть их и было не так уж много. В целом Бабушка относилась к консервам в высшей степени неодобрительно, считая их причиной отравлений. Она признавала только закупоренные лично ею бутылки и банки.
Кстати говоря, в дни моей юности никто не признавал консервов. Когда девушки отправлялись на бал, их всегда предупреждали:
— Будьте очень осторожны, ни в коем случае не ешьте омаров. Никогда не знаешь — может быть, они консервированные! — это слово произносилось со страхом. Если бы тогда кто-нибудь представил себе, что вскоре люди начнут питаться главным образом мороженой пищей и морожеными овощами из коробок, с каким ужасом они отнеслись бы к этому.
Несмотря на горячую привязанность и искреннее желание помочь, как же мало я сочувствовала Бабушкиным страданиям. Насколько же человек сосредоточен на себе, даже не будучи по существу эгоистом.
Теперь я понимаю, каким сильным потрясением для моей бедной Бабушки-Тетушки, которой перевалило за восемьдесят, было тогда вырвать себя с корнем из дома, в котором она прожила тридцать или сорок лет, поселившись там вскоре после смерти мужа. И может быть, даже не столько оторваться от дома — что само по себе уже достаточно тяжело, хотя ее личная мебель переехала вместе с ней — огромная кровать под балдахином, два любимых кресла, в которых она любила сиживать, — тяжелее было потерять друзей. Многие из них умерли. Но некоторые были еще живы: часто наведывались соседи, было с кем поболтать о старых добрых временах или обсудить свежие газетные новости — все эти ужасы: детоубийства, грабежи, тайные пороки и прочие материи, о которых любят потолковать в старости. Правду сказать, мы читали Бабушке газеты каждый день, но по-настоящему нас не интересовали ни страшная судьба няни, ни ребенок, брошенный в своей коляске, ни нанесенное девушке в поезде оскорбление. События, происходившие в мире, политика, благотворительность, образование, новости дня нисколько не волновали Бабушку; и не потому, что ее ум начал сдавать или она считала свое положение катастрофическим, скорее, она остро нуждалась в чем-то, нарушающем обыденность: в драме, страшных происшествиях, которые случались, конечно, на солидном расстоянии от нее, но в то же время не так уж и далеко. В жизни бедной Бабушки не осталось ничего волнующего, кроме несчастий, о которых она вычитывала из ежедневных газет. И теперь у нее уже не было больше друга, чтобы поделиться печальной новостью о чудовищном поведении полковника Н. по отношению к своей жене, или размышлениями о природе таинственного заболевания, которым страдал кузен, — и никто из докторов до сих пор не помог ему! Теперь я понимаю, как одиноко ей было, как скучно. Жаль, что я не проявила больше понимания в те времена.
Бабушка-Тетушка завтракала в постели. Потом долго одевалась и часам к одиннадцати спускалась вниз, с надеждой высматривая, у кого найдется время почитать ей газеты. Так как она появлялась в разное время, это не всегда получалось. Она садилась в свое кресло и терпеливо ждала. Год или два она еще продолжала вязать, потому что для этого ей не требовалось зрение; но так как с каждым днем видела все хуже и хуже, вязала все более крупными петлями, однако и в крупной вязке ей случалось пропустить одну-две петли и не заметить этого. Иногда мы заставали ее горько плачущей, потому что она пропустила столько петель, что теперь все надо было перевязывать заново. Обычно я помогала ей, нанизывая недостающие петли, чтобы она могла начать с того места, где остановилась, но, конечно, это нисколько не спасало ее от горького чувства своей ненужности.
Очень редко и с большим трудом удавалось уговорить ее прогуляться или хотя бы сделать несколько кругов вокруг террасы. Она была совершенно убеждена в том, что свежий воздух необычайно вреден для здоровья, и предпочитала весь день сидеть в гостиной за столом, как привыкла дома. Иногда она пила с нами послеобеденный чай, но потом уходила к себе. И все же время от времени, в особенности когда у нас собиралась на ужин молодая компания и мы шли веселиться в старую классную комнату, Бабушка вдруг могла появиться, медленно и с большим трудом преодолевая подъем по лестнице. В этих случаях она ложилась спать позже, чем обычно; ей хотелось участвовать, слышать, что происходит, разделять наши радость и смех. Наверное, я предпочитала, чтобы она не приходила. Хотя Бабушка не совсем оглохла, приходилось столько раз повторять ей каждое слово, что это вносило некоторую неловкость в наше молодое веселье. Но я рада, по крайней мере, что мы никогда не отговаривали ее провести с нами вечер. Все, конечно, приносило Бабушке одну только печаль, но ведь это неизбежно. Наверное, как для многих старых людей, самое неприятное — это потеря независимости. Думаю, именно это чувство приводит к тому, что так много старых дам становятся необыкновенно подозрительными, видят кругом одних воров и считают себя жертвами, которых непременно или обокрадут, или отравят. Мне кажется, это вовсе не признак умственной слабости — скорее, поиски какого-нибудь стимула: жизнь ведь, несомненно, приобретает больший интерес, если кто-то стремится отравить вас. Мало-помалу Бабушка отдавалась во власть этих фантазий. Она уверяла маму, что слуги подкладывают ей что-то в пищу.