На крови - Сергей Дмитриевич Мстиславский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно уже щелкнул внизу ключ за Мартыном.
Я сидел на ступеньках, прислонившись к шатким перилам. Пахло мышами и сыростью. Сквозь разбитое стекло на стеклянной галлерейке, что идет от площадки, — ровный синеватый лунный свет.
Что-то сказал за стеною Угорь. Слов не расслышал, только имя дошло: о Гапоне.
Да, Гапон. Была песня — и нет. Не о девятом января: эта песня останется. Но Гапон из нее выпадет: лицом в грязь. Имя выпадет — а песня останется: еще крепче, звончей, чем была. Судьба всякого имени: поблестит, смеркнет. А те, что без имени — остаются.
Я всего раз видел его, Гапона. В позапрошлом году, — в декабре... или нет — еще раньше — до снега, слякоть была — свел меня с ним доктор Рожнов: тот самый, что свел меня позже с дружинными, — он лечил за заставами. Год с лишним прошел, а помню до мелочей: в пивной, в задней особливой комнатке, под замком; стол — клеенчатый, липкий от пролитого пива; моченый горох на блюдечке с окованным краем; узкие горла пустых, для счета отставленных бутылок — и качающаяся борода с острыми и быстрыми глазами.
Хорошо говорил в эту ночь Гапон. С верой говорил. Сильно. И потому, что он говорил нам здесь на тайном свидании совсем то самое, что каждый день открыто слышали от него рабочие в клубах его «отделов», — казался он мне особенно искренним, прямым и надежным, смеющимся над опасностью — не в пример нам — в нашем быту, в нашем «наружном» — надежно укрывавшим, мудрой наукой подполья, — революционную нашу работу. Он казался мне чем-то лучше нас: я слушал его раскрыто. И только, когда оборотом нежданным он заговорил горячо и страстно о подвиге и жертве, — хлест этих лживых, непереносных слов заставил меня насторожиться. Я стал присматриваться крепче, уже настороженным глазом.
Гапон хмелел. И сквозь грузный и мутный хмель тяжелого бурого пива стали тогда проступать неподмеченные раньше, запрятанные раньше черты. Я заметил: косят, обегая встречный взгляд, острые черные глаза, и жадно — животной жадностью — слюнявятся над пенным стаканом волосами закрытые губы... и не случайно копеечным шиком торчит из карманчика пиджака (он в штатском был, в пивную нельзя было в рясе) пестренький шелковый платочек. Есть у попа Галопа и второе лицо. Но так уж сложена нынешняя жизнь, что именно настоящее свое и прячут люди.
Гапон хмелел. И с каждым стаканом уходил дальше, дальше. Стало противно. И видеть второй раз Гапона не захотелось…
И вот — привелось: совсем повернулся к нам — вто рым, подлинным своим лицом Гапон. В пересмотр. Се годня здесь, в комнате с розовыми букетами, — перепи шется заново отпечатанная, уже заученная страничка... Чьими руками? Мартын прав: нужно, чтобы хотя бы один был трезвый.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Снизу лязгнул запор. Дошел из сеней гулкий, подхрипывающий голос и уверенный басок Мартына. Опять щелкнул двойным поворотом замок. Свесив голову через перила, я слушал. Протопотали, удаляясь, мягкие — в валенках или ботах — шаги. Стихло. Я перешел к двери, разыскивая щель.
Мартын солгал или ошибся. Щели не было никакой. Дверь, забухшая, плотно вдавлена в стену тугой пружиной; у порога чуть-чуть змейкой сочится желтоватый скупой свет. По стене бродят лунные блики.
Тихо. Потом... неожиданно и пакостно рушит сумрак и тишину кабацкий мотив:
Маргарита, бойся увлеченья,
Маргарита, знай: любовь — мученье.
Мартын старательно высвистывает шансонетку. На душе накипает злость за этот никчемный, больной, актерский «наигрыш».
Свист ближе... шорох у двери и торопливое, словно прихрамывающее на пригибающихся зыбучих половицах шарканье ног.
— Тут наверно никого нет? Смотри не шути, Мартын.
Мартын перестал свистать. Его голос спокоен и тягуч.
— Да нет же, тебе говорят. Кому быть?
Помолчали. Сдвинули стулья.
— Жуть у тебя тут, что на погосте.
Мартан засмеялся: смех нарочитый, неприятный, громкий.
— Священник погоста боится?
— А ты что думал? Священнику страшнее, чем другому кому. Я, по своему священству, такое о загробном знаю, чего ты не знаешь! Хочешь, я тебе весь путь человечьей души, из тела исшед — через заставы ангельские — докажу: на какой день какая застава, чем душе испытание...
— Вон как! И заставы, говоришь, на небе есть? И там охранники...
— Ты не смейся, Мартын. Форсу-то не пускай. Помяни мое слово: смерть придет — червем будешь виться, от смерти лицо прятать. Тяжело тебе будет помирать, Мартын, ух! как тяжело. Кровь на тебе, Мартын. Тяжко будет, помяни мое слово.
— Тяжко? А ты как? На тебе не только что кровь — хуже. По небесному вашему уложению за предательство на какой заставе осадят?
Гапоп подхихикнул: тоже недобрым, нарочитым смешком.
— Как кому. Тебе, например, ничего не будет. Евреям, по ихнему закону, на все разрешение. Я, брат, нашу библию, как в академии был, в подлинном читал.
— Хвастаешь!
— Ну, пусть хвастаю. Дай-кось я корзиночку взрежу. Озяб чего-то. Дрожь берет. Как выехал, так все дрожь и дрожь. Выпить охота.
— Я тебе тут пива приготовил.
— Ты все на экономии! Я, брат, не по-твоему, вина привез.
— Много ты пить стал, Гапон.
— От тебя пью, не от другого чего. Морочишь ты меня, Мартын. С сегодня на завтра. А от тебя и в моих делах застопорь.
Щелкнула под лезвием тугая бичева. Зашуршала солома.
— Штопор-то у тебя есть?
— На ноже. На. А о предательстве ты мне не ответил, отец Гапон. Я не о себе, о тебе спрашивал.
— Какое мое предательство?
Хлопнула потягом из бутылочного горла пробка.
— Какое мое предательство? — повторил Гапон. — Я свою линию веду прямо — от первого дня: как народу лучше, так я и иду, так и народ зову. Думал — у царя, позвал к царю. Видел, что вышло? Проклял. К социалистам пошел, думал лучше. Видел, что вышло? Расточили силу народную, а сами — по заграницам, по кофейням спор... Про параграф... чье учение правильнее... А и тех побили и этих. Чье ученье правильное, того не бьют... в том и правильность... Истинно сказано в Писании: горе вам,