Реки горят - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцатый год… Сколько ему было тогда, в двадцатом? Совсем был сопляк, и не диво, что дал обмануть себя… Но ведь шли и другие — и постарше и развитее. И ведь не только тогда, но и позже считалось, что они собственной грудью защищали отечество от врага… Как же удалось обмануть весь народ, всех? Но нет, не всех. Вот господин капитан Нехцицкий знает, в чем тут дело; знал, наверное, уже и тогда… А вот он, Хожиняк, ничего не знал… Где теперь этот Словиковский? Надо бы его расспросить хорошенько, подробно, чтобы уж раз навсегда понять, что и как. Но Словиковского нет. Пропал без вести…
Да, тогда на фронте немало людей пропадало без вести. Но тут ведь нет никакого фронта, тут лагерь в пустыне, окруженный заграждениями из колючей проволоки, как же здесь можно пропасть? Куда отсюда можно уйти? Об этом шли разговоры среди солдат. Украдкой, по секрету. Конечно, шкура всякому дорога, а тому, кто пропал, уже все равно не поможешь. Лежит теперь где-нибудь под этим мелким, хрустящим гравием пустыни и никому уже больше не расскажет, как обстояло дело в двадцатом году. А непременно надо бы еще раз выспросить…
Ох, как трещит, лопается голова, как кипит в ней мозг, ничего не поймешь.
…Горит солома… Это снова пылают пшеничные снопы. Подожгли!.. Кто? Виновники опять не будут найдены, это уже известно… «Виновники…» Это слово отделилось от мысли о горящих снопах, гвоздем вонзилось в голову. Виновники… Кто виновники? Виновники чего? Огня, который охватывает его голову? Этого лагеря в пустыне, этого двадцатого года, когда неизвестно за каким чертом напали на большевиков, вместо того чтобы восстанавливать свою страну?.. А Силезию отдали тогда немцам — Словиковский рассказывал.
Пустыня… Как же это вышло? Он помнит, — столько раз тогда читал, что наизусть помнит, — как тогда сказал генерал Сикорский. Слова возникают, словно выжженные раскаленным железом в мозгу, он читает их, будто на огромной доске. Но это не доска, это пустыня. И на желтом песке пустыни явственно видны слова генерала Сикорского: «Борьба с оружием в руках на Восточном фронте будет новым вкладом Польши в эту войну, вкладом, имеющим огромное политическое значение в будущем…» Да, вот так и было сказано. А где теперь этот фронт? Далеко, далеко, птицей до него не долетишь… Вот чего хотел генерал Сикорский. Но если генерал Сикорский изменник, потому что хотел союза с большевиками, то были ведь и другие слова. Хожиняк своими ушами слышал их из Москвы, и говорил их по радио не кто иной, как генерал Андерс: «Мой долг собрать вас всех, способных к ношению оружия, организовать и создать возможно большие вооруженные силы. Они будут частью польской армии, совершенно суверенной и борющейся плечом к плечу с Красной Армией против общего врага — Германии!» Да, так говорил генерал Андерс… Как же так?
Валас смеется! Ох, до чего же туп этот Хожиняк! В том-то все и дело, что Сикорский все это принимал всерьез, а генерал Андерс просто надул большевиков. Армию организовал? Организовал! Монету от большевиков получил? Получил! Ну и до свиданья! Хватит. Нет, генерал Андерс хитро обделал это дельце…
Кого же надул генерал Андерс? «Азиатов», — говорит Валас… Но он, Хожиняк, поляк, а его тоже надули, ох, как надули! Ведь он-то хотел драться, драться за родину… А теперь оказалось, что все это было комедией, липой, и вот приходится умирать в этой голой пустыне, неведомо за что и почему… Нет, не только «азиатов», тысячи собственных солдат надул генерал Андерс… Так уж оно, видно, должно быть, так уж оно, видно, и есть всегда, что говорится одно — делается другое… Только почему должен за это умирать Хожиняк? И другие? Мало ли их уже засыпали этим сухим, хрустящим хабанийским гравием. И сколько еще засыплют?
«Гениальные планы» Пилсудского, Рыдза, Андерса… Почему там много этих гениальных планов и почему они всегда кончались катастрофой? «Гениальный замысел марша на Киев»… Что из него вышло, кроме крови, горя, несчастья, не говоря уж о том, что поляки чуть не потеряли собственную столицу? А позже «гениальная внешняя политика» — ведь именно так о ней писали в газетах, говорили в речах, и Хожиняк верил в эту гениальную политику, завещанную Пилсудским… И что вышло из этой «гениальной» политики, из этого «гениального» плана — опираться на Германию против большевиков? Развалины и пепелища, Польша, обращенная в груду золы, руины городов, сожженные деревни, миллионы убитых, сотни тысяч поляков, рассеянных по всему миру…
И в сорок втором году тоже ведь был у Андерса свой «гениальный план» — о нем шептали друг другу на ухо под страшным секретом, но знали о нем многие. План — не идти в Иран, а вместо этого ударить самим на Кавказ, захватить Баку — нефть, к которой рвались немцы, и встретить англичан с таким козырем в руках… Только что же — немцы, если им действительно удастся побить большевиков, так и остановятся при виде польских дивизий, держащих это самое Баку, пусть даже вместе с англичанами? Об этом как-то не говорилось. Только бы захватить — и тогда встреча с английскими союзниками будет выглядеть иначе. Тогда можно будет поставить условия, требования — много получить взамен за эту нефть.
Этот «гениальный план» не был почему-то выполнен. Кто-то помешал. Может, они слишком рано ушли в Иран. А может, большевики все разузнали, — неизвестно. Но еще здесь, в лагере под Хабанией, Хожиняку случалось слышать тихие вздохи о том, что этот план не был выполнен, — «а жаль, очень жаль, гениальный был план…»
Почему он только теперь видит все так ясно, всю свою пропащую, обманутую, погибшую жизнь — теперь, когда уже поздно? Его послали в двадцатом году драться не за то, за что он думал. Его толкнули в тридцать девятом и сороковом на преступление и на горе, — мало ли он настрадался в то время, скиталец, преследуемый беглец, узник? И, наконец, отправили его сюда, умирать в этой ужасающей голой пустыне… зачем? За что? «Ведь кто же я такой? Крестьянский сын, простой крестьянин, из которого господа сделали себе слугу и игрушку…»
Грохотало в голове, грохотало в груди, гремело пространство, словно на хабанийский аэродром шли целые соединения «летающих крепостей». И среди этого гула, сквозь который он провалился куда-то вниз, Хожиняк подумал, что прав был тот высокий, которого расстреляли. Отсюда не было пути в Польшу. Отсюда был лишь один путь — к бесславной гибели, к смерти.
«Но теперь поздно», — сказал себе Хожиняк, слушая, как гул самолетов, шакалий вой пустыни и сумасшедшие удары сердца сливаются в один хор, как чужая, враждебная земля тысячами голосов поет близкие, родные слова:
Несчастлива, несчастлива та година,Когда меня мать породила…Несчастливы, несчастливы все дорожки,Где ходили, где бродили мои ножки…
Он силился приподняться, но все тело словно свинцом налилось. Расплавленный свинец пульсировал в жилах, расплавленный свинец гнал обезумевшее сердце, расплавленный свинец клокотал в горле. Дорога была одна — в раскаленную добела, жестокую, пустынную смерть. Путь заканчивался. И осадник Хожиняк соскользнул с него вглубь замыкающего мир стеклянного купола как раз в тот момент, когда из-за горизонта вдруг сверкнуло огромное, яростное, беспощадное солнце и безжалостным светом залило белые, как кости, камни, консервные банки, валяющиеся вокруг людей, спящих тяжелым, лихорадочным сном у грязных палаток, и человеческие кости тут же за лагерем, вытащенные из каменных могил шакалами, и всю горестную долю лагеря у озера Хабаниа — огороженного колючей проволокой лагеря в жгучей каменной пустыне.
Глава XII
По небу переваливаются тяжелые тучи, их гонит высокий ветер, незаметный на земле. В просветах туч, словно в глубоком колодце, вдруг покажется затуманенный, сонный месяц и белым мертвенным блеском осветит пологие холмы и черные группы берез, ольхи, обнаженные деревья с облетевшей листвой. Где-то внизу лунный свет зажигается на узкой речушке, и она одно мгновение блестит, как осколок разбитого зеркала.
Эх, речка, узкая, извилистая речка Мерея! Кому суждено тебя перейти?
Длинна октябрьская ночь. Не спится в эту ночь. Не даешь ты спать, не даешь уснуть, речка Мерея, вьющаяся по топким долинкам…
Мокрая глина окопов. Марцысь плотнее кутается в шинель. Воздух насыщен сыростью. Но в сущности трудно понять, холод ли пронизывает до костей, или это внутренняя дрожь. «Лихорадка? — дивится сам себе Марцысь. — Я ведь совсем здоров!» И все же зубы стучат от озноба, а на лбу выступает пот. Не от тебя ли веет холодом и жаром, речка Мерея? Не от тебя ли идут горячие волны и мелкая дрожь, пробегающие по телу?
Вдали взлетают трассирующие пули прямо в небо и потом падают полукругом вниз, как узенькая струйка фонтана или маленькая комета, оставляющая за собой пунктирный след.