Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но о том, как сбываются молитвы, я узнал кое-что новое и свое: рыцарь Бодуэн, по прозвищу Предатель, в самом деле остался жив. Более того — Монфор обещал ему все домены в Керси. Мы никогда не встретимся более, думал я, но все же, как ни странно… как ни странно, я был рад. Даже если мы никогда больше не встретимся, я радовался, что этот человек остался жив.
Еще часто, за невозможностью петь, читал клирик на память из Писания. Осень пришла дождливая, холодная, я зябко кутался в плащ, глядя в мокрое серое небо, и старался не думать под бормотание Эстева, что некогда на этой же самой башенке мы сидели с Аймериком, милым моим братом. И светило солнце, и я был по-настоящему жив.
«Боже! язычники пришли в наследие Твое, осквернили святый храм Твой, Иерусалим превратили в развалины; трупы рабов Твоих отдали на съедение птицам небесным, тела святых Твоих — зверям земным; пролили кровь их, как воду, вокруг Иерусалима, и некому было похоронить их… Мы сделались посмешищем у соседей наших, поруганием и посрамлением у окружающих нас. Доколе, Господи, будешь гневаться непрестанно, будет пылать ревность Твоя, как огонь?..»
Он спрашивал вслед за Асафом-псалмопевцем — доколе, а что я мог ответить…
* * *Айма теперь носила по большей части черное, целыми днями пропадала в катарском доме. То и дело, возвращаясь с караула, я заставал в кухне гревшуюся у печи черную фигуру в толстой кусачей рясе. Я уже не обращал на них внимания, на этих еретиков: кивал головою в знак приветствия гостям хозяев и шел наверх, к себе, прихватив с кухни что-нибудь пожевать. Шел есть и спать, потому что когда спишь, можно не думать о своей беде. Графа Раймона в городе не было, вестей от него пока не приходило: ни дурных, ни хороших. Но эта забота, некогда бывшая для меня важнее всего, как-то отдалилась, и я уже не особенно хорошо помнил, как выглядит граф Раймон. И что, собственно, мне от него было так нужно — прежде, в той жизни, когда я еще хотел видеть кого-то, кроме Аймерика.
«Не горюйте, отец, не скорбите так сильно! Ничего уж тут не поделаешь. У всех сейчас горе, а граф наш и вовсе за всю Тулузу страдает.»
«Графу-то нашему, живи он много лет, все же получше моего. У графа нашего небось сыночек остался.»
Так говорил мэтр Бернар, внезапно очень старенький и трясущийся, с мешками под запавшими, больными глазами. За завтраком он старался не глядеть на свое семейство — троих живых, здоровых, крепких девочек, кому в жизни еще нужны дочери, зачем ты, дрянная старуха, нарожала дочерей?.. Ругался на них неожиданно высоким, надтреснутым голосом, какого у него раньше никогда не было. Только порой, встречаясь глазами со своей осунувшейся, безмолвной женой, криво улыбался и опускал взгляд.
А на меня он совсем не смотрел. Совсем. Я сильно похудел за те дни — тяжело было есть с ними за одним столом. Мне казалось — каждый кусок хлеба, который я кладу в рот, провожается пятью парами настороженных глаз. Но притом поймать ничьего взгляда глаза в глаза я не мог. Даже крошка Бернарда как будто нарочно отворачивала личико. Даже Айма.
Будто я и без того не стыдился, что остался жив.
Спал я теперь в одиночку — впервые в своей жизни на отдельной настоящей кровати — и в самых прекрасных снах мне виделось, что я дрыхну на привале под телегой, укрывшись с Аймериком одним плащом и поскребывая вшивый затылок. Поблизости переступают ногами и тихо жуют лошади. И мой ami charnel, мой «плотский друг», мой брат все еще есть на свете. Постель наша пахла Аймериком, его потом; его одежда, которую я не смог носить — тоже.
Так что вместо того, чтобы просыпаться в одиночку, я просыпался в обнимку с аймериковой смертью. Горе, правда, всякий раз пробуждалось чуть позже, и первые несколько мгновений на рассвете я проводил в блаженном непонимании, что ж такое случилось. Потом оно накатывало снова, и кости мои наливались свинцом.
Однажды я проснулся среди ночи — весьма холодной и промозглой, ведь дело было в ноябре — от того, что рядом со мною оказался Аймерик. Несколько блаженных мгновений я лежал с закрытыми глазами и весь дрожал, решая между сном и явью, как вот сейчас же — или поутру? — расскажу своему брату ужасный долгий сон — представляешь ли, мне приснилось, что тебя убили в той битве…
Аймерик, к которому я лежал спиной, обхватил меня рукою, шмыгнул носом. Очень горячий — всегда был теплее меня телом, но легче и замерзал. Вот и сейчас прижимался ко мне, слегка дрожа и стягивая с меня шерстяное одеяло по своей скверной привычке. Он был человек, не призрак, призраки не могут так дрожать и гореть! Задыхаясь от радости, я медленно-медленно, чтобы не разбудить, повернулся к нему. Он пах так же, как всегда, тем же молодым потом и грязноватым бельем, и… цветами почему-то… Я поднял руку и уронил ее на подушку, засыпанную длинными, лохматыми волосами. Женскими волосами. То был не Аймерик: всего-навсего его сестра.
Айма, тихо всхлипывая, прижималась ко мне, и я уже ясно видел свою ошибку — мягкое, ласковое, совсем не то тело, и рука, обхватившая меня — тоненькая, женская… Сдержав стон горчайшего разочарования, я принялся гладить ее по спине, прикрытой одеялом, по грустной голове, по мокрому от слез лицу. Она ничего не говорила, только плакала. Я тоже не спрашивал ни о чем — чего ж тут спрашивать, и так все понятно, я будто ясно видел, как лет пять назад она, тощая девочка, прибегала со своим горем в постель брата, и тот утешал ее, точно так же гладя по голове. Надеюсь, я делал все правильно, хотя, конечно же, знал свою вину. Я был не Аймерик, не мог заменить его, как, впрочем, не могла заменить мне брата и эта девушка, поэтому в своих обоюдных винах мы были равны и могли спокойно довериться друг другу.
Никогда я так целомудренно не обнимал женщину. Ни малейшей похоти не пробуждало во мне ее теплое тело, такое по-женски красивое, но бывшее для меня той ночью неприкосновенной плотью моей сестры, а плоть сестры — все равно что твоя собственная.
Когда Айма немного успокоилась, я рассказал ей, что Аймерик был моим братом. Успел стать им за день до смерти, смешав со мною кровь. Я подумал, что это ее утешит, и впрямь ей стало легче — она перестала дрожать и всхлипывать, полежала еще и согрелась, а потом ушла к себе, так и не сказав мне ни слова, только поцеловав меня в щеку солеными губами — как целовала на ночь своего Аймерика.
Не сговариваясь, мы ничего не сказали ни мэтру Бернару, ни его супруге — вряд ли они одобрили бы наши совместные ночлеги и поверили бы в их целомудрие; однако она приходила ко мне еще несколько раз, и мы, лежа в обнимку, то плакали, то шептались — Айма рассказывала мне истории из их общего детства, а я ей — все одну и ту же историю: о нашем побратимстве в пасмурную ночь перед смертельным днем на святого Иоанна Златоуста, о том, что сказал Аймерик, и как он был одет, и вспоминал ли ее, Айму. Я столько рассказывал ей, и так мало правды было в моих словах — о том, что просил Аймерик сказать своей сестре, если он не дай Бог погибнет, как трижды он поцеловал меня и просил передать ей поцелуи, и так далее, что я уже почти не помнил, как все случилось на самом деле. И так было легче, в самом деле легче.
Мэтр Бернар пустил в дом жить — «Христа ради», а на самом деле для того, чтобы дома не было так пусто без мужского присутствия — двух нищих калек, обоих звали Раймонами, оба раньше были сержантами, одному франки в плену отрубили руку, другому — ногу. Так часто поступали с пленными сержантами, калеча их вместо того, чтобы убивать: безрукий и безногий уже не может быть воином. Зарабатывали они на паперти, в компании с тамошним безруким завсегдатаем; за общий стол с нами не садились, но ели в углу кухни, а вот спали в той же комнате, что и мэтр Бернар. Бедных Раймонов выгнали с позором через неделю, когда один из них — тот, что без ноги — подкараулил в темноте маленькую Айю и хотел ее облапать. Мэтр Бернар самолично долго колотил кулаком по виноватой смятенной роже неудачливого насильника, после чего уронил руку и заплакал. «Мой сын, — повторял он ни с того, ни с сего, может, подумав, что Аймерик получше расправился бы с нахалом? — мой сын, сын мой, сынок…» Повторял и тер лицо ладонью, как будто стараясь втереть в череп предательские, плачущие глаза.
Плачущий мэтр Бернар был зрелищем настолько тяжким, что я сгреб за шкирку второго калеку и поволок за дверь, яростно колотя и проклиная его, чтобы не заплакать. А на самом деле только желая оказаться подальше, снаружи.
Айма едва не подралась с соседкой Раймондой. Эта самая Раймонда раньше была ее подружкой — пока не вышла, перед самой войной, замуж за башмачника Айкарда и не переселилась к нему, на другую улицу. Айкарда, конечно же, теперь тоже не было в живых — да и кто остался в Тулузе из мужчин старше пятнадцати и младше сорока? Разве что никому не нужный я. Да безрукий нищий у Сен-Сернена…