Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А в чем тогда дело? — спросил Тассо. — Чего бы тебе тогда не спеть или не заняться еще чем-нибудь?
Николай покачал головой. Я запел.
Это было не лучшее представление в моей жизни. Оркестр и хор звучали только у меня в голове, и поэтому моей публике достаточно долго приходилось сидеть в тишине. Сначала я приложил ладони к груди, к самому сердцу, и стоял не двигаясь: я видел, что Гуаданьи так делал на сцене — целых четыре минуты, пока не вступал coro[60]. Моя публика услышала только три моих вопля: Эвридика! — и здесь я следовал указаниям Глюка. Он говорил Гуаданьи: Как будто тебе кости пилой пилят. Николай при каждом вопле застывал, а глаза Тассо лезли на лоб.
Ночь оказалась теплой, и окна были открыты. Случайный детский плач, пьяные проклятия, нежные увещевания и стоны удовольствия, раздававшиеся в воздухе, напоминали мне о том, что в этом месте не нужно скрывать свои звуки. Мои звуки всего лишь смешивались с другими. Да и кому нужно было их слушать?
Но я ошибался: пока я в тесной гостиной пел для великана, волка и карлика, призывая свою мертвую возлюбленную, целые семьи вставали из-за столов и подходили к окнам, пытаясь понять, что это был за плакальщик. Дети перестали играть на улице. Мужчины отставили кружки с пивом и уставились в небо. Эти стенания, обращенные к моей любимой, разбудили все сердца в округе.
Я не понимал тогда, что меня было слышно не только в комнате. В театре моего сознания хор покинул сцену, и я, Орфей, стоял на ней в одиночестве. Жестокая смерть забрала у меня мою Эвридику, и она спала беспробудным сном. И я пел для нее. Затем, когда оркестр зазвучал громче, я ощутил, что моя печаль превратилась в гнев такой неистовый, какого я никогда не испытывал в жизни. Я возненавидел жадных богов за то, что они украли ее у меня.
Мои руки дрожали. Когда я открыл глаза, Тассо сидел в кресле, съежившись от мощи моего голоса. От моих проклятий чашки дребезжали на столе. Внизу, в кофейне, мужчины прекратили свои споры.
Закончив петь, я стал хватать ртом воздух. Николай сидел, крепко сцепив свои пухлые руки. Ремус в восторге качал головой. Тассо переводил взгляд с одного на другого, сжимая руки в кулаки, а потом разжимая их.
— Я не могу петь дуэты один, — сообщил я, и Тассо нахмурил лоб, как будто почуял подвох. — Но я расскажу вам, что вы пропустили, — продолжил я. — Моя печаль была так велика, что Юпитер пожалел меня. Он посылает Амура, бога любви, сказать мне, что если я своим пением умилостивлю Фурий в подземном мире, то получу свою Эвридику обратно.
Тассо сложил ладони вместе и посмотрел на Ремуса, который был знатоком в этих делах. Когда Ремус утвердительно кивнул, Тассо проворчал:
— Я знал, что она на самом деле не умерла!
— Она умерла, — упорствовал я. — Но я могу спасти ее!
— Хорошо, — согласился он. — Я готов. — И он покрепче ухватился за ручки, как будто опасаясь, что то, что за этим последует, может сбросить его с кресла.
— Но тут есть одно условие, — добавил я.
Лицо Тассо напряглось.
— Условие? — повторил он.
— Да. Амур сказал, что, как только я получу Эвридику, я не должен смотреть на нее, пока мы не выйдем из пещеры за рекой Стикс.
— Но почему?
— Такова воля богов.
— Но это нечестно!
— Вот такие они нечестные, эти боги.
— Но ведь ты вернешь ее, правда?
— Ты должен слушать дальше.
— Ну, так давай начинай, — закричал он.
Я запел. В своих мыслях я спускался в Стигийские пещеры. Фурии заплясали вокруг меня. Я молил их сжалиться, но они только кружились и вопили, запугивая странника. Но напугать меня они не смогли, потому что их ад был ничем по сравнению с адом одиночества в моем сердце. Я стал петь для них: вы не будете такими жестокими, если узнаете, как глубока моя любовь.
Лицо Николая стало мокрым. Он вытирал слезы тыльной стороной опухшей руки. Снаружи, на улице, тоже было тихо. Толпа собралась под нашими окнами. Кричали возницы, потому что их повозки не могли проехать. Мужчины толкались локтями, чтобы стать поближе к окну. Наконец Фурии прекратили свой танец. Демоны отступили, пораженные тем, что в аду может существовать такая любовь. И позволили мне пройти.
Врата в подземный мир распахнулись.
Я замолчал. В гостиной было тихо. Ремус нервно сглотнул, а Николай вытер лоб рукавом. Тассо кусал губы. Я не заставил их ждать. Я начал ту арию, которая так очаровала меня в бальной зале Гуаданьи два месяца назад.
Я покинул темные, объятые пламенем пещеры и вышел на залитые светом и теплом Елисейские Поля. Небо было ясным, и надежда наполняла мое сердце. В голове зазвучали успокаивающие звуки Глюкова гобоя.
Мое пение было теплым покрывалом, которым я укутывал своих друзей. Я хотел успокоить их так же, как музыка успокаивала меня. Я хотел, чтобы они почувствовали надежду, что зародилась в моем сердце. Тассо сжал губы, а Николай закрыл глаза, словно купаясь в тепле моего голоса. Чело Ремуса было гладким, а глаза спокойными. Я никогда не видел его таким красивым.
Ночь безмолвно заглядывала в наши окна. Казалось, в тот момент моя ария преобразила все вокруг. С тех пор, когда бы я ни проходил по этой улице, люди смотрели на меня и шептали: «Это тот, кто пел в ту осеннюю ночь. Он заставил нас остановиться и прислушаться. Нас пробила дрожь. Он заставил нашу мать улыбнуться. Наш больной отец встал с кровати и, стоя, слушал у окна. Он — наш Орфей!» Как бы возненавидел меня Глюк, узнай он, что я пачкаю его гениальное творение об эти простые уши.
А затем в моем сознании появилась она — сначала только ее тень. Я протянул к ней руку, но едва она вышла на свет, я отвернулся, потому что мне нельзя было смотреть на нее. Она тогда умерла бы снова.
Когда я закончил арию, дыхание Николая струилось едва слышной волной, его глаза оставались закрытыми. Казалось, что он спит. Тассо наклонился ко мне.
— Она вернулась? — прошептал он. Он не хотел нарушать тишину ночи.
— Да, — ответил я и поднял руку. — Вот я держу ее. Она снова жива, но я не могу взглянуть на нее, иначе она умрет.
Тассо резко втянул в себя воздух.
— Она не понимает, — продолжил я. — Она думает, что я перестал любить ее. Ей так больно. Она поет, что лучше умрет, чем будет жить без моей любви. Это кинжалом ранит мое сердце. Я хочу сказать, что боги запретили мне смотреть ей в глаза. Я бы вообще больше никуда не стал смотреть! Но я не могу сказать ни слова о моем уговоре, потому что тогда я нарушу его, и она снова умрет.
— Спой остальное по-немецки, — попросил Тассо. — Я не могу дожидаться объяснений.
— Тассо, — произнес я тихо. — Тогда слова не лягут на музыку.
Ремус махнул Тассо рукой, чтобы тот сел на ручку его кресла. И пообещал шептать перевод ему на ухо.
Я закрыл глаза. Языки огня лизали стены. Я держал ее руку в своей руке, но мы были так далеки друг от друга. Скорее! Скорее! Мы должны выбраться из этих ужасных пещер, снова выйти на свет, чтобы я смог увидеть ее лицо. Это место убьет нас обоих. Но она ослабла от горя. Она упала на колени и молит меня посмотреть ей в глаза.
Мои чувства в смятении. Я сойду с ума, если эта пытка не прекратится! Голос мой дрожит от ужаса. Я чувствую, как жилы вздуваются на моей шее.
Я открыл глаза и увидел гостиную. Губы Ремуса нашептывают что-то на ухо Тассо. Глаза Николая расширены и устремлены на мое лицо. У меня нет выбора! Я не вынесу ее боли!
Я нарушаю свое обещание. Смотрю ей в глаза, и на одно мгновение Эвридика понимает, что я люблю ее. А потом исполняется воля Юпитера: она умирает.
Тассо пристально смотрит мне под ноги, туда, где он увидел лежавшую на полу мертвую Эвридику. Он в ужасе глядит мне в лицо, и сейчас его маленькие, как бусинки, глаза — словно блестящие бриллианты, отполированные слезами. Город за окном молчит, но теперь я слышу дыхание многих людей. Я знаю, что все они смотрят вверх, на окно, надеясь на то, что пение еще не закончилось.
Струнные Глюка снова начинают звучать в моей голове, первые ноты «Che faro senza Euridiche?»[61]. Никогда я не испытывал такой печали.
Я зазвучал. Я был колоколом, отлитым изо льда.
Тассо, сидя в кресле, наклонился вперед, больше не слушая перевода Ремуса. Николай рыдал, закрыв руками лицо. Ремус сидел прямо, глаза его были закрыты. На улице тоже слышались рыдания. Дети схватились за своих матерей. Шлюхи в окнах легли грудью на подоконники, стараясь рассмотреть мое лицо, потому что в этой песне была надежда. Если Орфей, в печали своей, смог возродить в себе надежду, значит, и они тоже смогут. И пока я пел, они сжимали руки в кулаки и плакали.
Закончив петь, я прислонился к стене.
— Это все? — прошептал Тассо.
Я покачал головой. Говорить я не мог. Конечно же это не все, хотелось сказать мне. Но у меня больше не было сил. Я вспомнил, что собственная моя Эвридика спала где-то неподалеку. Я не мог вздохнуть. Начала кружиться голова. Я опустился на колени. Последнее, что я увидел, был Николай: глаза закрыты, на лице широченная умиротворенная улыбка, как будто он увидел ангела.