Повести - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это какая из богородиц? — спросил я Филю.
— Кажись, троеручица, — ответил он.
— Ишь, троеручица, — позавидовал я. — Одну бы руку не мешало мне взять. Как раз было бы у нас с ней по паре.
Илюшка разглядывал почти доделанный иконостас.
Большая доска узорчато выпилена, посредине очень ловко просверлены отверстия.
— Вчистую? — спросил Илюшка, кивнув на черную повязку, перехватившую правый глаз Фили.
— Теперь не повоюешь.
— Какая война, — согласился Илья, — жениться — это да!
Мы рассмеялись: вот утешил! Но Илюшка продолжал, все более горячась. Мне не впервой слышать от него такое, но Филя насторожился. Видимо, он не успел еще подумать об этом, и хромой Илья напомнил сейчас, что и у него, у Фили, когда‑то была засватана невеста. Молча начал убирать Филя святых, а Илюшка — откуда только слова брал? — все разжигал женитьбой. И как заманчиво рисовал семейную жизнь, как по–особенному ласково произносил, воспроизводя голоса молодаек: Филя, Петя, Илюша!..
Я не удержался от хохота, сначала смеялся и Филя, но когда Илюшка начал изображать, как мы будем звать жен, и особенно, когда произнес: «Катя, сходи за водой!» — Филя вздрогнул.
— Что‑нибудь слышал о ней? — взволнованно спросил он.
— Про то и толкую, Филя, — сказал Илья. — Болтают, за Павлова Ванюшку сватать ее хотят. Ты вот воевал, а он дома сидел. Теперь метит отхватить девку прямо у тебя из‑под носа. Не обидно?
Я толкаю Илюшку ногой, чтобы замолчал, дурак, а сам говорю Филе:
— Не слушай его. У Ильи только одна женитьба на уме. Помешался, хромой черт. Ваши на току?
— Молотят. И я пошел бы молотить, да боюсь, с непривычки или глаз кому вышибу, или сам последнего лишусь. Работать могу. Вот тебе… плоховато, — кивнул он мне на руку.
— Ничего, приспособлюсь. Ну, Филя, чини святых, а я пойду грабли делать. Илюха, иди невесте башмаки тачать.
Мы вышли.
Странное чувство охватило меня. Вот пришел еще Филя, придут другие раненые: мне бы надо печалиться, а я радуюсь. Радуюсь, что не один я такой, что есть товарищи. До войны, если в селе был хромой или безрукий, все его жалели, у всех он был, что называется, на виду. Не то теперь. Народ уже привык к таким. Остается только приспособиться к жизни, что‑то делать. Но что? Опять стадо пойду пасти. А Настя? Я еще не видел ее и не хочу, чтобы она меня видела. Всюду, — где только меня не носило за эти годы! — неотступно она была в моих мыслях. И хотя письма ее были скупые, но в каждом слове, перечитывая, я находил иной смысл. Вот ее загадочные слова в одном из писем: «Будешь жив, приедешь, увидим». Но как теперь‑то, когда знает, что я ранен? Потому и избегаю видеть ее.
Пусто в избе. Тьма мух. Поскорее отсюда, в мазанку. И вновь тоска. Взял полено, начал тесать, но топор туп. Разве на ток пойти? Вот переулок, наш амбар. В нем заветный сундучок с книгами. Открываю его. Сверху «Сон Макара», моя любимая книга. Беру ее, листаю. Последняя страница, последние строки о бедном Макаре, о его речи на суде перед богом Тойоном: «Разве он, бог, не видит, что и он, Макар, родился, как другие, с ясными, открытыми очами, в которых отражались земля и небо, и с чистым сердцем, готовым раскрыться на все прекрасное в мире?.. Как мог он до сих пор выносить это ужасное бремя? Он нес его потому, что впереди все еще маячила — звездочкой в тумане — надежда».
Мне жалко Макара. Как он похож на моего отца!
А не похож ли и я сам на Макара? И если бы мне пришлось стоять на суде перед Тойоном, тоже много и гневно сказал бы я ему. Разве не родился я с открытыми очами, с чистым сердцем? Зачем же нужда с малых лет погнала меня пасти стадо, а в зимние вьюги — странствовать по чужим селам за куском хлеба, затем бросила в город, в трактир, в этот чад и смрад? Мало этого, в солдаты еще погнала воевать, неизвестно за что, и вот… без руки домой. Хоть бы маленький луч света посветил мне, хоть на миг! Других я успокаиваю, утешаю, а кто успокоит меня? Раньше хоть мечтал о земле, а теперь зачем она мне?
5
Мать сшила мне холщовую перчатку на левую руку, я надел ее, покрепче завязал и вместе с братом Васькой отправился в поле за снопами.
Пузатая Карюха шагала лениво, хотя брат старательно нахлестывал ее вожжами. Ветхая, допотопная телега кренилась на поворотах, колесо терлось о наклестки. В нешинованных, с изношенными ободьями колесах спицы ходили в гнездах, готовые выскочить. Вся гнилая сбруя на лошади перевязана веревочками. Стыдно ехать на такой лошади, в убогой упряжке. А как мы повезем снопы? Брат за эти годы вырос, ему уже было восемнадцать. Лицом и характером он в отца. Руки толстые, здоровые. Вся повадка, движения, как у отца, вялые, и все, за что он принимался, как‑то неумело делал. Но брат был силен, куда сильнее, чем я. Думаю: «Лошадь не довезет, брат впряжется».
— Вася, скоро и тебя в солдаты, — говорю ему.
— Что ж, погонят, пойду.
Он, смирнота, совсем не представлял, что такое война: даже на картинках ее не видел. Парень полуграмотный, не окончил и сельской школы.
Овсяное поле, куда мы ехали, принадлежало помещику Сабуренкову, купившему его несколько лет тому назад у нашей барыни. Я видел этого помещика.
По внешности его не отличить от богатого мужика. У него не одно это имение, а несколько, и, не в пример барыне, он всюду бывает, говорит с мужиками, ладит с ними. А мужики наши раскололись. Почти половина стала отрубниками, землю им выделили к одному месту. Часть отрубников переселилась, жила в своих хуторах, но большинство держалось еще в селе. Общинники попрежнему делили землю каждый год. Богачи к своим отрубам прикупали еще участки от банка. Гагара поступил хитрее всех. К своей надельной и купленной навечно у мужиков земле он через банк прикупил еще четыре участка — по участку на сына, и всю эту землю, десятин семьдесят, начиная от гумен, захватил себе. Весь выгон попал в его землю, так что стадо пасти совсем уже негде.
Мы едем, нам то и дело попадаются низенькие, с выжженным гербом столбы отрубников. Земля изрезана вкось и вкривь. Раньше общественное поле было разделено на три части — ржаное, яровое и пар; теперь каждый участок пестрел тремя цветами: десятины две ржи, столько же ярового и такой же кусок черного пара. Скоту ни пройти, ни проехать. Полевая дорога с большими объездами. Отрубники не пускают ездить по своей земле.
Мы проезжаем мимо лошадиного кладбища. Столб, с четырех сторон канава. Видны свежие кости лошади, высокая трава. Вспомнилось, что тут же где‑то лежат кости пристава, которого наши мужики убили в шестом году.
— Погоняй, Вася! — прервал я свои думы. — За день надо разочка три обернуть.
— Обернем, — ответил брат тем же беспечным голосом, каким всегда говорил и отец. — Солнышко во–он где!
Чего уж «вон где». Солнце припекало, и проворные люди успели по два раза съездить.
— Держись! — вдруг крикнул Васька.
Я схватился за наклестку. Сначала телега съехала в мою сторону, затем в Васькину. С крутой межи мы свернули на свой испольный загон. Я спрыгнул и пошел за телегой. Под ногами шуршало жнивье. Из тысячи загонов узнаю я косьбу отца. Подрядья высокие, неровные. Кладка снопов в обносах тоже отцовская. Кладет широко. Васька въехал между крестцов, отвязал у лошади повод, чересседельник, бросил под морду ей сноп, а я одной рукой стащил гнет, развязал канат. Сухие снопы овса шумят в руках. Беру снопы обеими руками. Перчатка пригодилась. Вообще‑то я поехал в поле на пробу: могу ли снопы возить? Ничего, вот накладываю. Скоро, уложив первый ряд, забираюсь на телегу, Васька подавалками бросает мне снопы. Я ловлю их тоже обеими руками.
Васька бросает снопы ловко, плашмя. Сам нет–нет а посмотрит на меня, как бы опасаясь, справлюсь ли.
— Давай–давай! — кричу ему.
Воз снопов на телеге растет. Смотрю, как бы на один бок не наложить, — свалим по дороге.
— Немножко перевес на ту сторону, — отошел Васька.
— Вижу, — говорю ему, — выправлю.
На соседний загон свернула подвода. Там были парнишка и девка. Это первые люди, которые видят, как я работаю, вернувшись домой. Девка посматривает в нашу сторону. Наверное, она догадалась, с кем Васька накладывает снопы. Но я не знаю, чей это загон, а спросить брата неловко. Что ж, надо стараться. Ведь эта девка может рассказать Насте о том, как я работаю. Стоя наверху, строго оглядываю почти готовый воз снопов. Как будто ничего, кладу ровно. Лишь бы лошадь не подвернула. Но она ест овсяный сноп и стоит спокойно. Наложили еще два крестца. Воз высок. Боюсь за телегу и за лошадь. Сдернет ли с загона? А там — межа крутая. Накладываю в средину последний ряд, и Васька подает тяжелый гнет. Телега качается. Взглянул — девка стоит, смотрит. Заметив, что и я смотрю, вновь начинает подавать снопы.
Наконец‑то я втащил гнет. Васька зацепил за него передовку, бросает мне канат и тянет. Слезаю с воза. Девка снова глядит в мою сторону.