ЗАГОВОР ГОРБАЧЕВА И ЕЛЬЦИНА: КТО СТОЯЛ ЗА ХОЗЯЕВАМИ КРЕМЛЯ? - Александр Костин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вместе с карельскими товарищами посадили его на галерку. Впрочем, это была единственная деталь, которая совпадает с заговорщицкой версией Суханова, Все остальное — уже от лукавого.
По регламенту выступление Ельцина запланировано не было. Да и с какого перепугу должно оно было там появиться; обычного рядового делегата — одного из тысяч? Доклады делали далеко не все, даже члены Политбюро.
Но Ельцину очень нужно прорваться на трибуну. Это его последний, быть может, шанс вернуться в большую политику. И он пишет в президиум записку за запиской: дайте слово.
Реакция на них — нулевая. И тогда в заключительный день конференции, 1 июля, Борис Николаевич решается на откровенный демарш. Зажав в руке делегатский мандат — точно знамя над рейхстагом — он спускается вниз, прямиком к трибуне. Сотни вспышек фотокамер сопровождают его триумфальный марш-бросок.
Но где же те самые «многочисленные кордоны КГБ», о которых беспокоился Суханов? Ау?
Да в том-то и штука, что никаких «кордонов» не было. Точнее, охрана, конечно, по углам стояла, но распространялась исключительно на журналистов и обслугу. Чисто технически было невозможно спеленать делегата на глазах у многотысячного зала, под стрекот видеокамер и щелканье фотоаппаратов.
Негнущейся походкой Ельцин приближается к Горбачеву. («Трибуну брал как Зимний», — не без юмора скажет он потом.) Зал замирает. Вещающий что-то оратор — секретарь Ростовского обкома Володин — прерывается на полуслове. И в этой мгновенно образовавшейся тишине раздается сиплый ельцинский голос «Я требую дать слово для выступления. Или ставьте вопрос на голосование всей конференции».
И генсек — странное дело! — согласно кивает.
Медицинский диагноз
«Истерический синдром чаще всего возникает в экстремальных или конфликтных ситуациях. Благодаря своей живости и экспрессивности люди с истерическим расстройством легко устанавливают отношения с окружающими. Их эмоции выглядят преувеличенными и направлены исключительно на привлечение к себе внимания».
«Пригласи Бориса Николаевича в комнату президиума, — велит Горбачев своему помощнику Болдину, — и скажи, что я дам ему слово, но пусть он присядет, а не стоит перед трибуной».
Однако Ельцин в заднюю комнату идти отказывается. Он бесцеремонно усаживается в первый ряд и принимается терпеливо ждать. Вскоре его приглашают на сцену.
Ну, и где здесь зловещий заговор? Куда улетучились хитроумные интриги «манипуляторов от аппарата»?
Можно подумать, Горбачев не понимал, чем закончится выдвижение Ельцина делегатом конференции. Разумеется, понимал. Ждать от Бориса Николаевича послушания и непротивления было бы форменной глупостью.
Зачем же тогда пустили его в зал? Зачем предоставили слово?
А как не предоставить — возражают в ответ оппоненты. Иначе, мол, неминуемо возник бы публичный скандал.
Полноте. Во-первых, скандала можно было избежать изначально. Не включать его в список делегатов, вывести из состава ЦК — и дело с концом.
А во-вторых, такой опытный аппаратчик, как Горбачев, даже в этих условиях вполне способен был обвести Ельцина вокруг пальца.
Пообещали бы ему слово в самом конце. А потом — не дали бы. Забыли. Проморгали. Для наглядности какого-нибудь клерка еще б и уволили — за нанесенную члену ЦК непоправимую обиду, но после. Когда страсти уже б улеглись.
Или же, идя навстречу его пожеланиям, вынесли бы вопрос о предоставлении трибуны на всеобщее голосование. Результат можно было предсказать заранее.
Более того. Еще заранее Горбачев отлично знал, что Ельцин полезет на трибуну.
Уже потом, после августовского путча, выяснится, что Ельцин неустанно находился под колпаком КГБ. За ним велась негласная слежка, его телефоны прослушивались, а госстроевский кабинет был напичкан «жучками».
(«Многое из того, что мы обсуждали в его кабинете, — пишет помощник Суханов, — тут же становилось достоянием «гласности». У нас не было сомнений, что находимся в пределах досягаемости «большого уха».)
Если учесть, что свой доклад Ельцин обкатывал на помощниках в кабинете пятнадцать раз — после каждой последующей правки — даже текст готовящегося выступления должен был быть известен наверху.
Секретарь московского горкома Юрий Прокофьев утверждает, что вечером, накануне последнего заседания ему позвонил домой второй секретарь МГК Юрий Беляков и сказал, что предполагается выступление Ельцина, и он, Беляков, «просит меня выступить против него».
То есть никакого «штурма Зимнего» и в помине не было. Напротив, Политбюро заведомо было готово к этому марш-броску.
Но вместо этого Бориса Николаевича любезно зовут к микрофону, и даже ставят перед ним чай в подстаканнике.
Первым делом Ельцин решает расставить акценты и отыграть назад прежние ошибки. Повод для этого представился отменный. Как раз накануне один из делегатов, начальник отделения аэрогидродинамического института Загайнов довольно резко прошелся по его персоне, возмутившись, почему это Ельцин дает интервью западным журналистам, а не советской печати? Еще Загайнов коснулся истории с МГК, сказав, что «невразумительное покаяние на пленуме Московского горкома не прояснило его позиции».
«Нам хотелось бы услышать его объяснения на конференции», — от имени рядовых коммунистов объявил он. Вот уж верно — не буди лиха, пока оно тихо.
Ельцин с радостью эти объяснения дает. Он громогласно объявляет, что его интервью в советских изданиях не пропускает цензура, вот и приходится общаться с иностранными корреспондентами.
Что же касается «нечленораздельного» выступления на расстрельном пленуме горкома, то был он «тяжело болен, прикован к кровати», врачи «накачали лекарствами», «и на этом пленуме я сидел, но что-то ощущать не мог, а говорить практически тем более».
Покончив со вступлением, Борис Николаевич переходит, собственно, к основной части доклада — той, что писана-переписана 15 раз.
Он вновь в своем привычном обличительно — прокурорском амплуа. Зал цепенеет, слушая его эскапады, время от времени взрываясь аплодисментами.
Ельцин говорит, что аппарат ЦК не перестроился, партия отстает от народа. Выборы руководителей, в том числе секретарей ЦК и генсека, должны быть всеобщими, прямыми и тайными, с четким ограничением возраста — до 65 лет — причем с уходом генерального, должно меняться и все Политбюро.
Под гул аплодисментов он предлагает незамедлительно избавиться от старого балласта, «доголосовавшегося до пятой звезды и кризиса общества», в разы сократить аппарат, ликвидировав, в частности, отраслевые отделы ЦК. Партия обязана стать открытой, с прозрачным бюджетом и свободой мнений.
Особый ажиотаж вызвали его обвинения в тотальной коррупции и чрезмерности привилегий большевистской верхушки — «если чего-то не хватает у нас, в социалистическом обществе, то нехватку должен ощущать в равной степени каждый без исключения».
«3а 70 лет мы не решили главных вопросов, — бросает Ельцин, — накормить и одеть народ, обеспечить сферу услуг, решить социальные вопросы».
В эти минуты к экранам телевизоров, к динамикам радиоприемников прильнули миллионы людей. Ельцин говорил ровно то, о чем думал практически каждый, только публично не решался признать.
Это был истинный его звездный час, и он сам, почувствовав это, решил напоследок поставить эффектную точку.
«ЕЛЬЦИН: Товарищи делегаты! Щепетильный вопрос. Я хотел обратиться только по вопросу политической реабилитации меня лично после октябрьского пленума ЦК».
В зале поднимается шум, и Борис Николаевич, как профессиональный оратор, делает изысканный ход.
«Если вы считаете, что время уже не позволяет, тогда все», — разводит он руками и собирается как бы сойти с трибуны, но в дело вмешивается Горбачев.
«ГОРБАЧЕВ: Борис Николаевич, говори, просят. (Аплодисменты.) Я думаю, давайте мы с дела Ельцина снимем тайну. Пусть все, что считает Борис Николаевич сказать, скажет. А если что у нас с вами появится, тоже можно сказать. Пожалуйста, Борис Николаевич».
Генсек мало чем рисковал. Опыт октябрьского пленума и горкомовского аутодафе показывал, что по первому же мановению его руки сотни политически чутких партийцев рванут на трибуну и вновь начнут втаптывать ослушника в грязь. Каждое сказанное Ельциным слово легко может быть использовано против него. И Михаил Сергеевич, в добродушной манере, делает широкий, радушный жест.
В своей короткой, эмоциональной речи Ельцин просит отменить решение октябрьского пленума, в котором выступление его признавалось ошибочным.
Куда девалась прежняя его покаянная робость. Теперь он заявляет, что все сказанное им в октябре подтверждается самой жизнью. Единственной своей ошибкой Ельцин называет лишь момент выступления — канун 70-летия Октября. То есть претензии могут быть исключительно к форме, но никак не к содержанию.