Игры на свежем воздухе - Павел Васильевич Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– К чему это ты? – насторожилась Полина. – Петя, убери бутылку кваса, чтобы Пал Палыч закуску видел.
– Ничего-ничего, – встрепенулся Пал Палыч. – Ня мешает.
Пётр Алексеевич тем не менее бутылку переставил.
– А к тому, – проникновенно сообщил Александр Семёнович, – что у каждого, я думаю, есть… Как сказать? Есть такая музыкальная шкатулочка, которая Богом ли, природой ли при рождении в человека вложена. Вроде того. Но штука в том, что раскрывать эту шкатулочку и в ней копаться – детальки менять, пружинки подкручивать – нельзя. Нипочём нельзя. – Он подцепил на вилку кусочек розовой редиски. – Не то что копаться – проговориться о её содержимом человеку и то невозможно. Потому что такое там… Жуткое дело. Иной даже на всякий случай глаза закроет, специально не разбирается – не знает в точности, что там схоронено, чтоб ненароком не сболтнуть.
– Непонятно, – сказала Полина.
– Напротив, – возразил Пётр Алексеевич, – очень даже понятно. То, что нам даруется, даруется букетом, в одной упаковке. Комплектность в этой шкатулочке сложная: если будет нерушима, то работает, играет, а если какой противовес собьётся – конец всей музыке. То есть оно тут всё одновременно, нераздельно и невычленимо – постыдное и ангельское – и только так фурычит. – Пётр Алексеевич посмотрел на Полину. – Вот человек рисует, хорошо рисует, а жена говорит: «Дорогой, ты у меня самый лучший и талантливый! Вот если бы ты ещё кукарекать перестал, было бы полное счастье! Будь добр, зайчонок, перестань кукарекать!» Зайчонок любит жену, поэтому ведётся, не бросает её к чертям собачьим, а совершает над собой неимоверное усилие и перестаёт кукарекать. И заканчивается как художник. Просто становится другим человеком. – Он перевёл взгляд на тестя. – Я правильно вас понял, Александр Семёныч?
– Так и есть, – кивнул Александр Семёнович. – У меня на этот счёт была картина – холст, масло, сто пятьдесят на девяносто. «В парикмахерской» называлась. Там паренёк – весь в простыню обёрнутый, одна голова торчит, и голову эту крепкие такие руки машинкой под ноль стригут. Помните, наверно, – обратился он к дочерям. – Англичанин её одной из первых купил.
– А при чём тут воспитание? – не сдавалась Полина.
– А ты посмотри-ка вокруг, на тех, на воспитанных, – предложил Пётр Алексеевич. – Это же сплошь поддельные ёлочные игрушки – те, что не приносят радости. Вот они ходят, здороваются, моют руки перед едой, абонемент у них в филармонию, маленькими – пятёрки домой, взрослыми – зарплату, ничем вроде бы от настоящих не отличаются… Но это только тела, музыкальная шкатулочка внутри молчит. Она развоплотилась. Поэтому и радости от них – никому. Даже им самим.
– Что же мне, и сына не воспитывать? – опешила Полина.
– Воспитывать, – разрешил Александр Семёнович. – Но без напора. Давить не надо. А то, слыхали, теперь хотят уже и после смерти пестовать: в Англии Гогена требуют запретить и убрать из музеев. Мол, он там, на Таити, развратничал и морально разлагал туземцев. С таитянками якобы… – Александр Семёнович не смог сдержать смеха. – С ума мир сбрендил!
– Смотрю я на вас и удивляюсь, – признался Пётр Алексеевич. – Что вы, Александр Семёныч, что вы, Пал Палыч, одинаково каким-то врождённым умом глубоки. Не всем ведь такое счастье достаётся.
– Ох глубоки! – подспудно переживая небольшую обиду, не сдержалась Полина. – Глубже некуда. Даже челюсть сам себе подгонял, не поехал к протезисту.
– Точно, – подтвердил Александр Семёнович. – Сам доводил – напильником. Понемногу – раз-другой – аккуратно. Теперь готово. Вон улыбка какая! – Александр Семёнович блеснул вставными зубами. – Сколько раз к протезисту можно ездить? А тут я, не выходя из дома, в три приёма… Чувствую, что мешает, – подпилю. Вставил – лучше. Вот так и довёл. Материал у челюсти заграничный – больно красивый. Я поначалу жалел, а потом – ерунда, думаю, и напильником… – Александр Семёнович деловито осмотрел стол. – Но это к делу не относится – мы как пили, так пить и будем. Наливай, Петя!
После Академии Александр Семёнович отправился на целину – был молод, задирист, лёгок на подъём. Истории о жизни в Казахстане, где он прогостил восемь лет, составляли отдельный, довольно значительный блок его памяти: там он встретил свою будущую жену, там родились дочери, там он завёл друзей, с которыми (кто дожил) поддерживал связь по сию пору. Гагарин, Евтушенко, Высоцкий, романтические протуберанцы манящей внутренней свободы – всё это было воспринято им на целине. Именно там он впервые в полной мере почувствовал себя хозяином собственной жизни (вдохновляющее, но обманчивое ощущение), вкусив раздолье и тяготы этого странного, а порой двусмысленного положения, – там кипела его молодость, которая в сознании Александра Семёновича и теперь ничуть не остыла, порой выплёскиваясь через край цветной пеной рассказов о невероятной рыбалке на степных озёрах, об увязающих в сырых солончаках машинах, о дотошном колхозном председателе, тщетно ковырявшем на приёмке гвоздём мозаику, которую Александр Семёнович с товарищами выложили в вестибюле сельского дома культуры, о метелях, заметающих снегом посёлки до крыш, об аккуратных домиках с палисадниками в немецких хозяйствах, об идейных сварах молодых художников с творческим начальством, которые теперь и самому ему уже казались пустой запальчивой трескотнёй – юность в отношении предшественников всегда чувствует себя правой на том основании, что более, как ей кажется, искушена в вопросах прекрасного. Такова её родовая примета. Или это не юность.
Пётр Алексеевич, а тем более Полина и Ника, эпопеи эти знали наизусть. Зато Пал Палыч слушал Александра Семёновича с неизменным вниманием, как ребёнок слушает истории о странствиях в таинственное тридесятое царство, – он всю жизнь прожил здесь, на новоржевской земле, а самая дальняя точка, куда забрасывала его судьба, находилась по соседству, в Ленинградской области, где он два года тянул в Каменке срочную службу танкистом.
– У нас, в Академии, было – куда хочешь практика, – рассказывал Александр Семёнович. – В студенческие годы – целый месяц. Я тогда первый раз на Байкал съездил. Четыре недели на Ольхоне – блеск! А во второй раз сговорились с целиноградцами – все уже разъехались в то время кто