Новый Мир ( № 7 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большинство людей испытывает то, что Ермаков называет “онтологической тревогой”, “метафизической тревогой”, а проще — духовным голодом. Если смотреть с их точки зрения, горстка интеллектуалов, взявшая на себя производство культурных смыслов, реально производит только очередные модели описания действительности. Для этих новых моделей характерна фетишизация неопределенности и отсутствие всяческих координат, ведь именно разрыв с традицией чаще всего отождествляется с креативным моментом. Расщепленное сознание жителя мегаполиса приравнивается к сложности человеческого индивида, а разговор о норме считается почти бестактным. Создается своего рода виртуальная реальность, достоверность недостоверного. Но и через сто лет, когда конструкции станут другими, безусловная действительность не изменится . Людей, которые чувствуют неизменность безусловной реальности, для простоты назовем “несовременными”. Им в этой новой речевой неопределенности — неуютно. Новый язык для них — чужой, он не описывает их бытия, их “зачем”. Так какой же язык они готовы слушать и на каком автор должен говорить с ними, если он не считает поэзию своим сугубо внутренним делом? Мне кажется, разговор о поэтическом языке — хороший повод пролистать внимательнее “Чернаву” Александра Климова-Южина.
Пытаясь написать о ней и глядя поначалу лишь в компьютерную версию книги, я начала было дежурно проводить аналогии с державинской Званкой. Но позже, взяв в руки уже изданную, была обескуражена — все это до меня уже сказали в аннотации. Угол зрения надо было искать другой, и я пошла, что называется, на звук. Климов-Южин… Климат южный… Нет, климат все-таки — северный...
Итак, “поэзия топонима”? Зависимость от точки пространства, задающей свои условия поэтике? Возможно, но если уж идти от метагеографии Климова, то скорее от того ее раздела, что ближе к климатологии. Ведь его лирический герой — не просто “несовременный” горожанин, но еще и обитающий в России, где, как известно, девять месяцев зима, остальное — лето. “Мороз — наш генерал” — вот уж чего не отменишь никакими реформами, экономическими, политическими и поэтическими. Длинной зимой мы съеживаемся, скукоживаемся, уходим в город, прячемся в улей, в социум.
Ключом к этой книге становится ощущение времени года.
В осенне-зимних стихах Климова (их мало, но они есть) смыты все краски, там царит цвет тусклого свинца и нищей дранки, там торжествует неподвижность — это мир, впадающий в анабиоз, ведущий подледное существование.
Угрюмая суводь, воронок следы,
Осевшие взвеси.
Чувствительной ртутью прозябшей воды
Сжимается Цельсий.
Поэтика умирания. Кислорода не хватает.
Но вот пришло лето — разрыв, прорыв, глоток свободы — все задвигалось, забурлило, наполнилось цветом и смыслом. Лето — лихорадка между двумя долгими зимами, краткий просвет, время неостуженного жара, божественного накала. И бедный наш горожанин не просто хочет “прильнуть” к природе, он прямо-таки вожделеет с нею слиться — здесь пик его естественности, реальное существование природного организма.
Это с метелью нельзя слиться — в ней можно только умереть.
А летом включается вся сенсорика, на полную катушку. И уже задействован целостный человек, все его чувства. Три коротких месяца разбухают за счет интенсивности проживания жизни.
Кто у нас, у русских, поэт лета? Привычный ряд — Державин, Фет, Пастернак.
Все же говорить о Державине я бы в данном случае поостереглась. Своей знаменитой эпистолой Гаврила Романович хочет доказать другу Евгению — ничего страшного нет в уходе в отставку, в потере чинов и званий, ему милее идиллия частной жизни. Но вглядитесь — он в Званке не столько хозяин, сколько владелец, озирающий угодья с барского крыльца, “припас домашний, свежий, здравой” ему доставляют к столу шустрые крепостные, а он с гостями — кофий там или на фортепьянах.
Вот Фет — тот хозяин совсем в другом смысле. Если в своих записках “Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство” он боец, преобразователь и демиург, то в стихах — только фиксатор летних, горячих, обжигающих деталей. Поэт чистой радости. “Моего тот безумства желал, / Кто смежал этой розы завои…”
Самым летним у нас всегда считался Пастернак. Его глаз хищно ловит дискретные кадры мелькающей летней круговерти, строя из них свою метафизику обыденности. Полуденный быт у него так и кипит — он счастлив смотреть, как “гвоздики кладут в маринад”, но маленький нюанс — ведь это другие кладут, а он только наблюдает.
Климов же творит совсем другой мир — в первом же стихотворении спешит объявить себя Обломовым, а Чернаву — дивным обломовским сном.
…Сорвется яблоко, по крыше
Ударит, скатится в траву,
Очнусь и в моровом затишье
Спать продолжаю наяву…
А мы и поверили? Лукавит он, ой лукавит! Играет то есть. В Обломовку — в рай — в Эдем. Литературные фигурки расставляет. “Чтоб никаких Андреев Штольцев, / Андреев Штольцев никаких”. Только вы не поддавайтесь на мистификацию, присмотритесь внимательнее — его Чернава не Обломовка, да и он не ленивый Илья Ильич, а скорее хитрый подмигивающий Пан — со свирелью, между прочим. Он не только наблюдает, он еще и работает — ведь крепостного Захара у него нет, а “томаты-лампионы” с баклажанами, как известно, не вырастут сами.
Как полководец, я прохожу рядами
Славной пехоты картошки и бороздою
Каждой любуюсь; ветер идет верхами,
Жук за межой пограничной грозит войною…
Труд, но не выморочный, а насущный — и как бы незаметный, естественный. Блаженная, совершенная страна. Это не “блуд труда”, не Штольц — здесь трудом предвосхищается Праздник, концентрированная радость возвращения горожанина к первозданной природе, радость тактильных ощущений, праздник освобождения в человеке самых подлинных и первичных сущностей. Своего рода Эрос высшего порядка. И в этом ряду стихи — тоже труд, но естественный, как выдох. Что бы тут припомнить в параллель?
Может, это Диоклетиан со своей капустой? Или Гесиод — “Труды и дни”? Но там дидактика, а Климов никого не учит. Чудит, словно примеряет роль деревенского простачка. И тащит в стихи этот русский архетип: “Сел я, дурень, в автобус, поехал в деревню Глушица, / A вечерний автобус обратно за мной не пришел”. Любую сказку возьми — дурак всегда асоциален. На чужой взгляд, он всегда вроде как ерундой занимается. Старшие братья при деле, а он — так, рассеянье одно… Но именно дурень нарушает машинальность жизни и заново задает миру вечные вопросы, которые для него никогда не решены.
Социум с его ускорением, толпа, где все спешат, метро, “вид изощренно-разобщенный” — все это осталось в мегаполисе, не вспоминается даже. “Пусть задохнутся города, / Живое жизнь мертвит и губит…” — пишет Климов, подмигивая традиции, даже ритмически повторяя пушкинскую “неволю душных городов”. Тут кстати вспомнится и Лермонтов, прямо сказавший о единственной позиции человека — лицом к лицу с природой, когда “и счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу Бога”.
Я вышел в сад, оставлен голосами,
Стопы тихи.
В нем тишину предвечной Гефсимани
Стригут верхи.
Но не стоит искать в проклятии городу социальный протест — в поэтической системе Климова протест в принципе невозможен. У него социум — за скобками. Недаром в его стихотворном мире плотность населения стремится к нулю. Бродят рядом такие же, как он, асоциальные чудики — бабка, дурачок Грын, — да и те редки, как на полевой дороге.
Лирический герой Климова в Чернаве абсолютно “свой”, он не только растворен в природе, но и равновелик всем — коту, собаке, гусю, даже червяку, поэтому так легко отказывается от всех оппозиций привычного мышления. Он не превосходит животных, не проникнут антропоморфными предрассудками — он равноправный член осязаемого братства, соединяющего человека со множеством единичных существ. М. Пришвин где-то писал, что подлинное величие человека проявляется в умении видеть природу “без себя”, не навязывая ей как обязательную нагрузку своего присутствия. Такова и Чернава — своего рода семейный круг, в котором нет причин ни для какой самовлюбленности. Для фольклорного дурака нет понятия “братья наши меньшие”. Он запросто беседует если не с волшебной щукой, то с обычным колорадским жуком — ведь, по его мнению, “достанет картошки и нам и врагу”. И “белокочанные головы” для него — такие же достойные участники разговора. Он в этих разговорах сам себя обретает.