Новый Мир ( № 7 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исповеднический дар он ставит под сомнение не только применительно к себе, но и к другому “столпу и утверждению истины” зарубежного православия второй половины XX века — Сурожскому митрополиту Антонию (Блуму): “Я знаю людей, которые регулярно летают в Лондон к митрополиту Антонию (Блуму) исповедоваться, ибо Блум их „ведет””, — не без иронии записывает о. Александр 17 мая 1981 года.
Удивит читателя “Дневников” не столько нелюбовь о. Александра к философии (это среди священников бывает — и вполне объяснимо), но и к богословию, что для автора “Введения в богословие. Курса лекций по догматическому богословию” и выдающегося исследования “Введение в литургическое богословие” довольно странно. Таким образом ему оказываются “не нужны” не только Н. Лосский-старший — увы, философ, но и В. Лосский-младший — богослов… Впрочем, иногда кажется, что о. Александр не любит или разлюбил не столько богословие, сколько богословов. В предисловии к ранней и талантливой книге “Исторический путь православия” (1954) он благодарит троих своих предшественников, тех, кто были для него “вдохновляющим примером служения Христианской Истине. Прежде всего моего учителя проф. А. В. Карташева, под руководством которого я начинал изучение церковной истории <…> декана Св. Владимирской Академии прот. Г. В. Флоровского: читатель сам увидит, сколь многим я обязан ему. Особенно же хочу назвать имя проф. С. С. Верховского: дружбе и общению с ним я обязан больше, чем могу выразить”3. Проходит двадцать лет, и о Карташеве Шмеман записывает: “Булгаков, Зеньковский, Карташев. Запада, в сущности, они не знали и не понимали, знали западную (преимущественно немецкую) науку и философию. Отсюда все-таки несомненная ограниченность их творчества и вклада” (27 февраля 1974 года). Эта же троица появляется еще раз и в таком контексте: перечисляя тех, кто больше всего ему дал, Шмеман пишет: каждый из них “не только что-то „давал”, но и брал от меня — то есть любил меня, и я, следовательно, был ему нужен. Каждый раз здесь был своего рода „роман”, а не только умственное общение. И этого „романа” совсем не было с другими, может быть, гораздо более замечательными людьми: Карташевым, Булгаковым, Зеньковским” (8 ноября 1974 года). Вот его оценка Флоровского: “Правота Флоровского, „правота Победоносцева”. Это все та же „правота” — людей, никогда не усомнившихся в себе, правота гордыни, мелочности, страха” (17 октября 1973 года). Еще более показательна запись, посвященная похоронам Флоровского: “Без года двадцать пять лет прошло с нашего разрыва в 1955 году. С тех пор видел его — именно и только видел — раза три, не больше. В последний раз в прошлом году на 40-летнем юбилее семинарии: мы молча, „по-поповски”, то есть „в плечико”, — облобызались…” (13 августа 1979 года). И наконец, о третьем из тех, кого благодарит в своей ранней книге о. Александр, о Верховском: “Как он хорош, когда смывает с него его патологическую обидчивость, подозрительность и отсюда — „колкость”” (10 февраля 1975 года).
Книгу “Введение в литургическое богословие” (1961) о. Александр Шмеман посвящает памяти архимандрита Киприана (Керна). В посмертно изданной книге, которую о. Александр считал своим главным трудом, “Евхаристия. Таинство Царства” о труде архимандрита Киприана “Евхаристия” о. Александр отзывается столько же высокомерно, сколь и несправедливо, называя ее “грамотным и благонамеренным учебником”. В “Дневниках” же о. Киприан возникает не один раз, вот, например: “И вдруг — удар в сердце — на ранней белградской фотографии — милый о. Киприан, еще студентом. Ощутил, как я его любил, сколько он значил в моей жизни. И укол, и совесть — как легко забываешь, как легко целые пласты выпадают из памяти…” (26 февраля 1974 года). И хотя имя о. Киприана не раз возникает в “Дневниках” Шмемана (именно о. Киприан водил Шмемана вокруг престола во время его хиротонии), ему не только чужд и подход о. Киприана к Евхаристии (перечисляя тех, кто касался этой проблематики, включая и о. Киприана, Шмеман отмечает путаницу суждений), но он расходится с ним и в вопросе об отношении к Византии: “Я вспоминаю, как в какой-то момент моей жизни после нескольких лет увлечения (под влиянием о. Киприана, конечно) „византинизмом” Византия стала для меня скучной и пресной” (1 марта 1974 года). Стоит напомнить, что это пишет автор пятой главы “Исторического пути православия” “Византия”, в которой говорится: “Современная Православная Церковь есть — с исторической точки зрения — византийская Церковь, на пятьсот лет пережившая Византийскую Империю”4, — и автор главы “Византийский синтез” в книге “Введение в литургическое богословие”, в которой о. Александр приходит к таким выводам: “…вечной и непреходящей ценностью устава и его смысла, ценностью, оправдывающей весь сложный путь его византийского развития, является раскрытый и запечатленный в нем и „закон веры” Церкви, ее учение, ее опыт и знание Божественной Истины, живущей в ней <…> В византийском богослужении Никея, Константинополь, Ефес, Халкидон — были не просто „переложены” с языка философии на язык священной литургической поэзии, но раскрыты, углублены, восприняты, явлены всем своим смыслом…”5 После этого уже не удивляют ни суждения о Булгакове: “…он, собственно, всю жизнь во что-нибудь влюблялся и сразу же строил теорию на этом шатком основании” (та же запись от 1 марта). И в поздней записи — еще более жестко по отношению к Булгакову, да и ко всей русской религиозной мысли: “Продолжаю читать номер „Вестника” об о. С. Булгакове. Все-таки это — „капризное” богословие, очень личное и в каком-то смысле „эмоциональное”. И потому — вряд ли „останется”. И это можно, мне кажется, распространить на почти всю „русскую религиозную мысль” — на Бердяева, Флоренского, не говоря уже о Розанове. Булгаков употребляет (как и Флоренский) сугубо православную терминологию, все у них какое-то „парчовое”. А вместе с тем романтическое, почти субъективное. „Мое богословие…” Вот возьму и навяжу Православию „Софию”, покажу всем, во что они на самом деле верят. И вот никому не навязали. И не потому, что „темные” люди, а потому, что это — не нужно . Как не нужна и бердяевская свобода. И потому на всем этом легкий оттенок „epater la galerie” [эпатировать галерку. — франц. ]. Тут все дело в изначальном, может быть, даже бессознательном, выборе: темы, тональности, зрения. Всякая „ересь” от такого выбора есть всегда навязывание Церкви — своего выбора. В булгаковском богословии нету смирения . Чего бы он ни касался, он должен немедленно переделать это на свой лад, перекроить, объяснить по-своему. Он как бы никогда не „сливается” с Церковью, всегда чувствует себя — не только в ней, но и по отношению к ней. Он ей, Церкви, объясняет ее, говорит ей, что ей нужно … И потому успех его богословия только у горсточки „интеллигентов”, ибо интеллигент — это прежде всего гипертрофия Я . Интеллигент может быть либо „булгаковцем” ( мое богословие), либо же „типиконщиком”, который a priori в восторге и умилении от всякой стихиры, даже самой что ни на есть бездарной и многословно-риторической. Интеллигент — идолопоклонник. И если он перестает поклоняться Марксу, он обязательно находит нового идола, новый и абсолютный „ключ” ко всему. Как ни страшно это сказать, но булгаковское софианство — это марксизм наизнанку, это все тот же ключ, открывающий все двери…” (31 марта 1980 года, Великий понедельник).
Рецензия на книгу — не повод для полемики относительно богословия Булгакова (еще раз напомню, что о. Александр — автор прекрасной статьи о Булгакове), но любой непредвзятый читатель Булгакова заметит, что слово “парчовый” уж никак не характеризует булгаковский стиль; тут прирожденное языковое чутье о. Александру изменило. Позволено согласиться, что без булгаковской Софии можно обойтись, так же как и без бердяевской свободы, без интуиции Н. Лосского, без непостижимого С. Франка, антиномии о. Павла Флоренского; но ведь это и есть, в сущности, та самая трагедия философии, о которой как раз писал Булгаков. Конечно, всякий мыслитель влюбляется в свою мысль и с помощью этой точки опоры строит свое толкование мироздания. Не избежал этого и сам о. Александр; именно в своей главной книге “Евхаристия. Таинство Царства” и именно в той мере, в какой он не исследует, как в прежних работах, а “творит”, “сочиняет”. (Любопытно, что почти в одно время с “Дневниками” Шмемана вышла и недавно найденная рукопись книги о. Сергия Булгакова “Евхаристия”. Если свежий человек начнет читать обе книги одновременно, ему покажется, что в них просто пишут о чем-то разном…) В этой книге сам о. Александр, пользуясь его же выражением, все время “нажимает на педаль”, противопоставляя ненавистной ему “редукции” пленившую его и навязываемую им читателю “эсхатологию”. Но если в книге его сдерживает материал и добросовестность ученого, то в дневниках он дает волю не только раздражению и не только отталкиванию от предшественников и современников (складывается впечатление, что и митрополит Антоний, и о. Иоанн Мейендорф тоже ему не очень нужны — один со своим духовничеством, другой с “преодоленной” Шмеманом Византией). Тонко чувствующий церковные болезни и соблазны, в дневниках о. Александр безудержен в своем неприятии “неостарообрядчества” (или того, что ему таковым кажется…), его давит груз любой традиции, иконы, святые (он постоянно вспоминает Никона Радонежского, но, кажется, только потому, что именно в день его памяти он стал священником). И опять-таки, стоит вспомнить, что в молодые годы о. Александр написал предисловие к книге епископа Александра (Семенова-Тян-Шанского) об Иоанне Кронштадтском, где уже тогда настаивал на необходимости его канонизации.