Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извиняюсь, — и затем добавил: — Ни чорта не будет! Так вот: подудим, поедим, попьем, поспим, помрем...
— А вот увидишь, — громко сказал человек с трубой.
«Да, что-то будет, — подумал Самгин. — Война? Едва ли. Но — лучше война. Создалось бы единство настроения. Расширятся права Думы».
Как всегда, после пассивного участия в собраниях людей, он чувствовал себя как бы измятым словами, пестротою и обилием противоречий. И, как всегда, он вынес из собрания у Лаптева обычное пренебрежение к людям.
«Ни Фаусты, ни дон-Кихоты, — думал он и замедлил шаг, доставая папиросу, взвешивая слова Тагильского о Кутузове: — Новый тип русского интеллигента?»
Его настолько встревожила эта мысль, что он заставил себя не думать о Кутузове.
Остановился, закурил и, медленно шагая дальше, уговаривал себя:
«Таким типом, может быть, явился бы человек, гармонически соединяющий в себе дон-Кихота и Фауста. Тагильский... Чего хочет этот... иезуит? Тем, что он говорил, он, наверное, провоцировал. Хотел знать количество сторонников большевизма. Рабочие — если это были действительно рабочие — не высказались. Может быть, они — единственные большевики в... этой начинке пирога. Елена — остроумна».
И почти уже озлобленно он подумал:
«Тусклые, мелкие люди. А между тем жизнь снова угрожает событиями, которые потребуют сопротивления им. Потребуют, ибо они — грозят порабощением личности, еще более тяжким порабощением. Да, да — каждая мысль имеет право быть высказанной, каждая личность обладает неоспоримым правом мыслить свободно, независимо от насилия эпохи и среды», — это Клим Иванович Самгин твердо помнил. Он мог бы одинаково свободно и с равной силой повторить любую мысль, каждую фразу, сказанную любым человеком, но он чувствовал, что весь поток этих мыслей требует ограничения в единую норму, включения в берега, в русло. Он видел, что каждый из людей плавает на поверхности жизни, держась за какую-то свою соломинку, и видел, что бесплодность для него словесных дождей и вихрей усиливала привычное ему полупрезрительное отношение к людям, обостряло это отношение до сухой и острой злости. Он опасался выступать в больших собраниях, потому что видел: многие из людей владеют искусством эристики изощреннее его, знают больше фактов, прочитали больше книг. Существуют люди, более талантливые, чем он. Да, к сожалению, существуют такие. И Клим Иванович Самгин вспоминал горбатенькую девочку, которая смело, с глубокой уверенностью в своем праве крикнула взрослым:
«Да — что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то!»
Снова начал капать дождь. Самгин взял извозчика, спрятался под кожаный верх пролетки. Лошадь бежала тихо, уродливо подпрыгивал ее круп, цокала какая-то развинченная железина, по коже над головой седока сердито барабанил дождь.
«Какая скудная жизнь!» — обиженно думал Клим Иванович.
Но это его настроение держалось недолго. Елена оказалась женщиной во всех отношениях более интересной, чем он предполагал. Искусная в технике любви, она легко возбуждала его чувственность, заставляя его переживать сладчайшие судороги не испытанной им силы, а он был в том возрасте, когда мужчина уже нуждается в подстрекательстве со стороны партнерши и благодарен женщине за ее инициативу.
— Я люблю любить, как угарная, — сказала она как-то после одной из схваток, изумившей Самгина. — Любить, друг мой, надо виртуозно, а не как животные или гвардейские офицеры.
Интересна была она своим знанием веселой жизни людей «большого света», офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, — прислуги, которая сама разбогатела и вспоминает о дураках.
Так как она любила читать и уже много читала, у нее была возможность сравнивать живых с умершими и настоящих с выдуманными.
— Ах, если б можно было написать про вас, мужчин, все, что я знаю, — говорила она, щелкая вальцами, и в ее глазах вспыхивали зеленоватые искры. Бойкая, настроенная всегда оживленно, окутав свое тело подростка в яркий китайский шелк, она, мягким шариком, бесшумно каталась из комнаты в комнату, напевая французские песенки, переставляя с места на место медные и бронзовые позолоченные вещи, и стрекотала, как сорока, — страсть к блестящему у нее была тоже сорочья, да и сама она вся пестро блестела.
К вещам она относилась почтительно, с любовью, ласково поглаживала их пальцами, предлагая Самгину:
— Посмотри, как ловко это сделано!
— Замечательно, — соглашался Клим Иванович, глядя сквозь очки на уродливого китайского божка и подозревая, что она его экзаменует, изучает его вкусы.
Устав бегать, она, с папиросой в зубах, ложилась на кушетку и очень хорошо рассказывала анекдоты, сопровождая звонкую игру голоса быстрым мельканием мелких гримас.
— Приезжает домой светская дама с гостьей и кричит на горничную: «Зачем это вы переставили мебель и вещи в гостиной так глупо, бессмысленно?» — «Это не я-с, это барышня приказали». Тогда мамаша говорит гостье: .«У моей дочери замечательно остроумная, фантазия».
Самгин любезно усмехался, находил анекдоты такого типа плоскими, вычитанными из юмористических журналов, и немедленно забывал их. Но нередко он слышал анекдоты другого рода:
— Кутили у «Медведя» в отдельном кабинете, и один уездный предводитель дворянства сказал, что он [за] полную передачу земли крестьянам. «Надобно отдать им землю даром!» — «А у вас есть земля?» — «Ну, а — как же? Но — заложена и перезаложена, так что банк продает ее с аукциона. А я могу сделать себе карьеру в Думе, я неплохой оратор». Смешно?
— Смешно, — соглашался Клим Иванович.
— А знаешь, что сказал министр Горемыкин Суворину: «Неплохо, что мужики усадьбы жгут. Надо встряхнуть дворянство, чтоб оно перестало либеральничать».
Самгин, не интересуясь, откуда ей известно мнение министра, спросил:
— Когда это было?
— В пятом году. В этот год очень сильно кутили. А старик Суворин милый и умный. Такой замечательный знаток театра. Но актеров — не любит. В нем есть что-то мужицкое, суровое, актеров и актрис он считает блаженными негодниками. «У актера своей молитвы нет, а надобно, чтоб у каждого человека была своя молитва», — вот как он говорил. Я встречала его довольно часто, хотелось попасть в театр к нему. Но он сказал: «Нет, Лена, вы — для оперетки, для водевиля, но оперетку — не люблю, водевилей у меня не играют». Он — странный. Впрочем, все русские — странные: нельзя понять, чего они хотят: республики или всемирного потопа?
Самгин, слушая такие рассказы и рассуждения, задумчиво и молча курил и думал, что все это не к лицу маленькой женщине, бывшей кокотке, не к лицу ей и чем-то немножко мешает ему. Но он все более убеждался, что из всех женщин, с которыми он жил, эта — самая легкая и удобная для него. И едва ли он много проиграл, потеряв Таисью.
Свою биографию Елена рассказала очень кратко и прерывая рассказ длинными паузами: бабушка ее Ивонна Данжеро была акробаткой в цирке, сломала ногу, а потом сошлась с тамбовским помещиком, родила дочь, помещик помер, бабушка открыла магазин мод в Тамбове. Мать училась в гимназии, кончила, в это время бабушка умерла, задавленная пожарной командой. Мать преподавала в гимназии французский и немецкий языки, а ее отдала в балетную школу, откуда она попала в руки старичка, директора какого-то департамента министерства финансов Василия Ивановича Ланена.
— А после него — дальше! — просто закончила она.
— А — мать? — спросил Самгин.
— Умерла в Крыму от чахотки. Отец, учитель физики, бросил ее, когда мне было пять или шесть лет.
Самгину казалось, что теперь Елена живет чистоплотно и хотя сохранила старые знакомства, но уже не принимает участия в кутежах и даже, как он заметил по отношению Лаптева к ней, пользуется дружелюбием кутил.
Он был с нею в Государственной думе в тот день, когда там слушали запрос об убийствах рабочих на Ленских промыслах.
— В ложе министров налево, крайний — премьер — Макаров, — знаешь? — шептала Елена. — Нет, подумай, — продолжала она шептать, — я этого гуся без штанов видела у одной подруги-француженки, а ему поручили Россией командовать... Вот это — анекдот!
Ее шопот досадно мешал Самгину сравнивать картину заседания парижского парламента с картиной, развернутой пред ним в этот час. Там, в Париже, сидели фигуры в большинстве однообразно тяжеловатые, коренастые, — сидели спокойно и свободно, как у себя дома, уверенные, что они воплощают в себе волю народа Франции. Среди них немало юристов, знатоков права, и юристы стоят во главе их, руководят ими. Эти люди живут на земле, которая не качается под ними. Они представляют давно организованные партии, каждая партия имеет свою историю, свои традиции.