Во сне и наяву, или Игра в бирюльки - Евгений Кутузов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «собачнике» было тесно, грязно, пахло псиной. Но, может, вовсе и не псиной. Просто Андрей так подумал. Однако, несмотря на все неудобства, было здесь даже уютно, потому что тепло. Да и теснота создавала свой дополнительный уют. Андрей не любил больших, слишком просторных помещений. Пустота вокруг всегда пугала его, и он спал закрывшись с головой. Так ему было спокойнее, он чувствовал себя в безопасности. Мать сначала ругалась, а после привыкла и говорила, что ему бы в норке жить или в скворечнике, и называла это непонятным словом «атавизм». А «собачник» был похож на скворечник. Кто-то придумал смешное, но не точное название. Может, эти ящики — для перевозки собак, подумал Андрей. Вряд ли, сюда собаку не затащишь.
Скрючившись, он лежал на боку, подтянув ноги к подбородку и подложив под голову шапку. Сейчас, в тепле, он снова запоздало и с тоской раскаивался, что согласился бежать. Ему совсем не нужна никакая Средняя Азия. Зачем?.. Воровать он не хотел, а придется, раз связался с Машкой. Никуда не денешься. Все беспризорники воруют. Или попрошайничают, что еще хуже и позорнее. А в колонии, наверное, не так уж и страшно, как Машка рассказывает… Оттуда он написал бы Клавдии Михайловне, она похлопотала бы за него — все-таки бабушка, — чтобы выпустили и отправили к ней в Ленинград.
Однако мысль о том, что можно наплевать на Машку, на Среднюю Азию, где всегда лето и сколько угодно фруктов, что можно ведь потихоньку вылезти из «собачника» и на первой же станции пойти в милицию, признаться во всем и покаяться, — эта очевидная с точки зрения здравого смысла мысль не приходила Андрею в голову. Но, если бы и пришла, он ни за что не решился бы на этот шаг. Чтобы самому явиться в милицию и добровольно отправиться в колонию — это позор, которого ему не простят. В приемнике Андрей нагляделся, как шпыняют мальчишек, чем-то опозоривших себя в глазах таких же беспризорников, почему-то обзывают их «суками». Нет, ничего уже нельзя исправить, ничего. Остается положиться на случай, а если колонии все равно не избежать, то лучше попасть туда честным, чем сукой…
Есть судьбы, которых хватило бы на пятерых, с избытком бы хватило, когда бы можно их было разделить. Но судьба — не пайка хлеба, и на двоих не разделишь…
Году, кажется, в шестьдесят шестом я был в командировке на Севере. Приехал я туда от газеты, по жалобе. Человек жаловался, что его преследуют за критику местные власти. Даже из партии исключили. Когда во всем разобрались, когда «несправедливо обиженный» пригрозил, что и на меня напишет жалобу, и мы расстались с ним, секретарь обкома, в кабинете которого происходил разговор, неожиданно сказал:
— Раз уж вы все равно приехали заступаться за обиженного, попробуйте помочь человеку, который действительно очень нуждается в помощи.
И он рассказал поразительную историю, историю человеческой трагедии, рядом с которой, на мой взгляд, меркнут и шекспировские трагедии.
К нему, то есть к секретарю обкома, пришел беглый заключенный. Один Бог знает, как он смог не только проникнуть в обком, но добраться до секретаря! Он сбежал из лагерной санчасти, где находился на лечении. У него была куча болезней, среди которых туберкулез не самая страшная… А сбежал он не для того, чтобы скрыться, чтобы таким путем обрести свободу, а чтобы прийти именно в обком партии (как Ахмет ходил в райком комсомола!), надеясь хотя бы перед смертью найти справедливость. Разумеется, его отправили назад, в колонию, однако секретарь его выслушал и сам просил прокурора не возбуждать новое дело за побег.
Судьба этого человека страшная, но в чем-то и обычная для зека. Впрочем, потому и страшная, что обычная.
Ему было семь лет, когда арестовали отца. Мать вскоре вышла замуж, отказавшись от первого мужа, отца Лени. (Так звали этого человека, а вот назвать его фамилию считаю себя не вправе.) Отчим мальчика невзлюбил, и по его настоянию мать сдала сына в детдом, где он и жил до сорок пятого года. Прекрасно учился, на него «возлагали надежды», но сменился директор, и прежняя обстановка терпимости, дружбы резко изменилась. А тут еще в той местности, где был детдом, наступил голод. Старшие воспитанники у младших, и особенно у отличников и «пай-мальчиков», стали отнимать последний кусок, а когда Леня однажды воспротивился— он ведь был отличником! — его жестоко избили. Он пожаловался директору. Его избили снова. Леня не выдержал издевательств и сбежал из детского дома. Решил разыскать родителей. Или отца, если он жив, или мать. Никого не нашел, а в сорок шестом году попал за бродяжничество под суд. Ему дали один год. Он отбыл почти весь срок — около одиннадцати месяцев, — когда его почему-то перевели в другую колонию. Там временно поместили в изолятор (так делалось везде), и он оказался в одной камере с еще двумя заключенными. Один из них был блатной, «вор в законе», а второй — «сука», которого блатной опознал. Среди ночи блатной разбудил Леню и приказал ему держать ноги сексота, чтобы тот не дрыгался, а сам навалился на него и стал душить. Однако сексот оказался мужиком сильным и все-таки вырвался, закричал. Охрана спасла его. У блатного срок был двадцать пять лет, отсидел он всего ничего, так что ему добавили снова до двадцати пяти — и всё. А Леню приговорили к десяти годам за соучастие. Статья — так называемая «лагерная»: осужденный по ней не подлежит ни амнистии, ни помилованию, ни досрочному освобождению. И строжайший режим. Пройдя несколько колоний, Леня попал на Север и там заболел. Но кто станет обращать внимание на болезни опасных рецидивистов, к числу которых теперь относился и Леня! Подыхай, это личное дело каждого…
Когда он почувствовал себя вовсе уж плохо, пошел в санчасть просить освобождение от работы (работал он на лесоповале), но температура была невысокая, тридцать семь с небольшим, и освобождение ему не дали. (Тут, наверное, стоит заметить, что фельдшера в лагерях были тоже зеки, их называли «помощниками смерти».) Леня чувствовал себя, повторяю, очень скверно — потом выяснилось, что как раз начался туберкулезный процесс, — и поэтому не пошел на развод. Не пошел и на второй день, не было сил, хотя и знал, что за два невыхода — отказа — судят по страшной статье как за саботаж. На суде он пытался объяснить, что болен, но никто его не слушал. По «лагерным» статьям вообще судят скоро и не вникая в существо дела. Есть материал— и ладно. Лене добавили еще десять лет — теперь уже особого режима.
Особый режим, в сущности, это тюремное заключение. Только хуже, потому что срок отбывают в бараках. А распорядок тюремный: днем прилечь нельзя, в углу — параша, никаких передач, посылок (впрочем, отбывающим на особом режиме, как правило, и не от кого получать посылки), не положены даже, в отличие от тюрьмы, прогулки. А может, и положены по правилам, но не выводят. Там свои законы и правила. Разве что за хорошее поведение разрешат подмести двор или сделать еще какую-нибудь работу на улице. А вообще работы, как таковой, нет… Из этих колоний редко кто освобождался — умирали. По идее, на особом режиме содержались (не знаю, есть ли сейчас такие колонии) неисправимые рецидивисты — насильники, убийцы, грабители, — и они не столько отбывали срок, сколько доживали свой век.
Вот в такой колонии и оказался Леня, по сути дела не совершивший никакого преступления! Он не мог не помочь блатному держать ноги «суки» — придушили бы самого, да ведь и убийства не совершилось. «Отказником» же он стал по нужде, будучи уже тяжело больным.
Когда я с ним встретился (я поехал к нему), он находился в заключении без малого двадцать лет. Оставалось, в общем-то, немного, однако он чувствовал близость смерти и желал одного — глоток предсмертной свободы, хотя бы просто взглянуть на свою забытую родину.
Был он тихий, немногословный, очень худой — поистине кожа и кости — и совсем желтый. На вид ему вполне можно было дать лет шестьдесят, если не больше. А было-то ему тридцать шесть! Он не жаловался на судей и на закон. Он вообще ни на что не жаловался, вроде как и соглашаясь, что получил заслуженное, но не понимал, почему так много ему «отвалили» (кстати, он мне сказал, что тот блатной, который заставил его держать ноги «суки», давным-давно на свободе!) и почему он должен умирать в лагере. Выходило так, что его приговорили к пожизненному заключению.
Врачи подтвердили, что жить ему осталось считанные дни…
Я написал в Верховный суд. Оттуда мое письмо переправили в прокуратуру для проверки в порядке надзора. Я просил снизить хотя бы срок до фактически отбытого или помиловать Леню. И получил ответ, что «оснований для принесения протеста не имеется». Господи, да я и сам это знал! Знал это и Леня. Тогда я обратился в Верховный Совет. И снова получил ответ, что «оснований для помилования не имеется». И тогда я написал «на высочайшее имя». Я просто рассказал о трагической судьбе человека, о незначительности его проступков, о его смертельных болезнях… Я просил о милосердии, больше ни о чем.