Северная корона - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родился Саня черный-черный, и мальчишки со двора дразнили его: «Татарчонок». Он прибегал домой в слезах. Мать гладила ему волосы, успокаивала, с испугом глядя на отчима. Я говорил: «Татарчонок — это как галчонок, ты же любишь птиц, Санек?» Добрый был малец, ласковый. Если обижался, шептал: «Какой-то» — и отходил прочь. Я таскал его по всем гарнизонам, куда забрасывала воинская судьба, парень взрослел, мужал. Кончил техникум на Урале, обзавелся семьей.
* * *Пока, посвечивая ручными фонарями, гроб опускали в яму — легкий, из тонких досок, он скрипел и трещал; пока засыпали разрыхленной сырой землей — она мягко стучала о гроб; пока устанавливали в изголовье фанерный обелиск с латунной звездой — он кренился, его подправляли, — из-за горизонта выплеснулся синий свет, затем голубой, затем розовый, и стали видны осунувшиеся лица. Фонарики погасили.
Дугинец стоял у могилы, не уходил, и остальные не расходились. Ночь уползала, рассвет крепчал, наливался светом, облака розовели. Он смотрел на облака, на могилу и, еле держась на ногах, думал: «Сразу — слабость, сразу — старость, дряхлость… Саня убит, как и тысячи других… Прощай, брат…»
* * *— Папашенко, чайку!
— Сей секунд, товарищ комбат!
Ординарец вылил из фляги в кружку трофейного рома, Наймушин, не морщась, в несколько глотков, выпил, заел конфетой. Надо полагать, в батальоне уже раскусили эту уловку с чайком, но и шут с ними. Надобно согреться и настроение поднять. Теплота разливается в груди, хочется что-то скомандовать, громко, властно, сделать что-то необычное.
Сбоку окопа — сосна со стволом, наполовину снесенным миной, внизу, сдавленная буграми в засохших лопухах и репейнике, засыпанная полусгнившими шишками и прелой хвоей, лощина, где студено дышит родничок.
— Папашенко, чайку!
Ординарец шепотом сказал:
— А не будя, товарищ комбат?
— Папашенко, ты же с Кубани. Потомок запорожских казаков, а говоришь: «Будя», как последний кацап. А вообще не рассусоливай. Полкружки!
Эх, крепок, черт. Обжигает. Теперь — конфетку. И — поглядеть в бинокль.
Наймушин достал из футляра «Цейс» — штуковина великолепная, мощная, но громоздкая. Потаскай-ка!
На проселке, как туши добытых зверей, лежали два подбитых «оппеля» — один открытый, в нем штабеля ящиков; второй — с брезентовым верхом. Над ними, тупорылыми, с удлиненными кузовами, в зеленовато-розовых разводах маскировки, кружилось воронье. На железнодорожном полотне крючились взорванные рельсы, кособочилась платформа с откинутыми расщепленными бортами. Из будки путевого обходчика вел огонь пулемет. Надо поставить артиллеристам задачу подавить. Возле ферм подорванного моста — танк, трава вокруг него тлела, а он лежал, задрав днище. Так мы и с другими танками разделаемся, танками нас не запугаешь.
Перед окопом, на склоне, мешая наблюдать, — кусты рябины и калины с оранжево-красными гроздьями ягод. Сорока, тряся хвостом, уселась на ветку, склюнула Ягодину и улетела. В окопе сказали:
— Не понравилось. В данный момент невкусно. Ежели б зазимком прижгло…
— Ноне уже спелые.
— Рановато.
— Тю!
Кто-то за спиной выскребал ложкой кашу из котелка: «Почему так? Винтовка большая — каждому по одной, котелок маленький — один на двоих». Это дежурная на фронте острота, Наймушин слыхал ее раз двадцать.
В лощине тоже болтовня:
— Кончится война, с Гитлером чего совершим? Шлепнем а ли повесим?
— Сожгем, пеплом зарядим пушку и выстрелим в ту сторону, откеда пожаловал. Скумекал?
— Скумекал.
— Тогда садись на чем стоишь.
— Отставить разговорчики, — громко сказал Наймушин.
Враз смолкли. Так-то! Приказал, — значит, все. А то трещат, мешают сосредоточиться. В голове разброд и шатания, а нужно сосредоточиться. Как идет бой, какие принимать решения? Думай, комбат, думай.
Бой разворачивается ни шатко ни валко. Малость продвинулись, залегли, окапываемся. Контратаки отбили. Огонь у немцев плотный, запросто не поднимешься. За насыпью гудят танки. Пускай гудят. Они уже выползали, получили по зубам, умотали обратно, да и не так уж их там много, видимо. Тьфу, черт, даже в мыслях спотыкаюсь, слов слишком обильно. Подмывает рассмеяться. Но смеяться ни с того ни с сего — глупо. Держись! Переложил — виду не подавай. Хорошо, хоть Орлова нет. Тот бы учуял! Без него как-то легче. Свободнее. А так, в общем, он ничего.
Низкое небо. Морось. Ветрено. Пулеметная стрельба, взрывы снарядов и мин. Возле окопа, под сосной со снесенным стволом, — убитый солдат. Рослый, широкоплечий, с мускулистой заматеревшей шеей. Когда ж достали из кармана комсомольский билет, с фотокарточки на Наймушина глянул пацан в пиджаке и косоворотке, с нежным курносым личиком. Наверно, в комсомол вступал еще в школе. Пискунов. Связист. Убило, когда наводил связь. Музыканты будут хоронить, уже роют братскую могилу в лощине. А Пискунов лежит, дожидается своих не пышных похорон. Да и у нас, если что, похороны не будут слишком торжественными.
На корню лениво дымился лен, уходящий под дожди и снега. Справа дым в городке, в бинокле окраинные домишки, не городские, деревенские. Потемневшие от непогоды и лет наличники, в пазах — мох, соломенные кровли, дворы, огороженные сучковатыми жердинами, колодезные журавли вытягивают шеи, линуются огородные гряды, по выгону — железнодорожная колея. Подальше, к центру, дома каменные, двухэтажные, а то и трехэтажные, выше всех — труба кирзавода. Городок не ахти, но и за такие иногда присваивают почетные наименования, за Духовщину, например, или за Рудшо. Не скупятся на ордена. Живым — жить. И воевать.
Городок — вот он, а надо миновать, сосед возьмет. А что, если немного повернуть батальон? Дойти до насыпи — и вдоль нее, в город. Для немцев это будет неожиданным, удар во фланг? Свой фланг открою? Оставлю прикрытие! Волков бояться — в лес не ходить!
На выгоне — проволочные заграждения, прерывистые, траншеи не везде. Огневые точки нацелены на восток. Я ударю с юга, вдоль узкоколейки. Кстати, там лощинка, по ней можно сблизиться с противником, не понеся лишних потерь, а развернуться уже перед выгоном. Весь батальон я не уведу в сторону, прикрывать оставлю третью роту. Фактически это взвод, но большим не располагаю, хватит. Сам принимаю решение? Замов, слава богу, нет. Орлов бы без приглашений полез с советами.
— Юрий, я принял решение… Дослушав, Муравьев сказал:
— Товарищ капитан, не вижу в этом необходимости.
— А я вижу!
Все! Нужно только согласовать с Шарлаповым, убедить старикана.
— Линия с полком повреждена, товарищ капитан, — сказал телефонист.
Наймушин выругался:
— Рация разбита… выходит, нет связи?
— Выходит, товарищ капитан, — отрывисто сказал сержант Чиненов, подымая набухшие веки.
— Чиненов, Чиненов, я ж тебя поставил командиром взвода связи, а ты оставляешь меня без связи!
— Связь будет, товарищ капитан. Ушли на линию. Отремонтируем, — сказал Чиненов.
— Мне сейчас нужна!
Пошлю к Шарлапову связного и начну наступать на городок. После согласую, уломаю старикана: повинную голову не рубят, победителей не судят!
Наймушин вызвал ротных, поставил задачу и лично повел роты по лощине, вдоль железнодорожного полотна. И все складывалось удачнее, чем он предполагал: до полотна добрались почти без потерь. На выходе из лощины роты развернулись в цепь, солдаты поползли по-пластунски к заброшенной осушительной канаве — рубежу атаки. Оттуда — на выгон, в атаку. Успех наверняка поддержат соседи, комбат-три Хомяков подходящую ситуацию не упустит.
Наймушин приткнулся в каком-то ровике, возбужденный, взмокший, фуражка заломлена, ватник расстегнут, на шее автомат. Набил трубку табаком, щелкнул зажигалкой — из зева Мефистофеля стрельнул язычок огня, — затянулся. Перебросил трубку во рту, зажал зубами. Руки — на автомате. И автомат, и трубка — трофейные, подарок разведчиков. Пришлось бросить папиросы и сигареты, привыкать к трубке. Привык, попыхивает, как Илья Эренбург на газетном снимке.
Дымит, горит городок, по которому вяло бьет наша артиллерия. Солдаты ползут к канаве, некоторые доползли, скатились в нее — дозаряжают оружие, вставляют запалы в гранаты, стерегут красную ракету. Будет вам красная ракета! И вы побежите по выгону, на штурм деревенских, не городских, домишек, а дальше — уличный бой.
Густой, утробистый гул вырвался из-за насыпи, будто толкнул Наймушина в спину. Он обернулся и — ничего не увидел. Но гул рос, ширился, давил на уши, толкал в грудь. Танки! Пошли танки?!
Наймушин крикнул:
— Папашенко, рому!
— Чайку, стало быть, товарищ комбат? — спросил ординарец, дивясь бледности и ярости начальника и тому, что начальник раскрывает условное наименование.
— Рому!
Танки уже появились на насыпи. Три, Средние, на бортах черно-белые кресты, орудийные стволы расчехлены, покачиваются, гусеницы молотят по рельсам, по шпалам. Эти перевалили насыпь, а на нее взбирались другие, облепленные автоматчиками. И в проходе под взорванным мостом гудели танки… сразу не сосчитать сколько. Стиснув зубами трубку, Наймушин считал:…восемь… десять… двенадцать… еще один выполз из-под моста, тринадцать… чертова дюжина. Средние и тяжелые. Куда пойдут, что будут делать? И что ему делать?