Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не хотел старой дружбы Богатырев, крепился, твердой рукой отводил соблазн. Он цедил за обедом по единой рюмочке, торопливо вскакивал и спешил в депо, приговаривая:
— Некогда, не-е-екогда, Марь Григорьевна!
Однажды все разом выяснилось, куда «чертовка» толкала своего мужа, чего добивалась от него.
Ночью я внезапно проснулся. Билась в судорожных рыданиях жена. Он приласкал ее, успокоил, а утром сказал мне:
— Обвыкает, сердешная, трудненько приходится.
Так и обманывались мы до сегодняшнего вечера. Уселись с Богатыревым изучать по чертежам тормоз Вестингауза. Только мы увлеклись, как в дверь кто-то постучал. Открыли. Смотрим — почтальон письмо дает. Разорвал Богатырев голубой конверт, к лампе придвинулся и читает. Кончил, растерянно опустился на стул, всех оглядел — и опять в письмо. Вскочил, метнулся к Марии Григорьевне, радуясь. Она с нетерпением протянула руку к письму. Богатырев опомнился, спрятал конверт за спину, засмеялся:
— Нет, не дам, умрешь от радости, а я еще пожить с тобой хочу.
Долго себя сдерживала Мария Григорьевна, наконец крикнула в злобе:
— Дай, старый черт!
Богатырев испуганно попятился.
А она металась по комнатам, швырялась всем, что попадало под руку, освобождая себя от того, что носила столько времени тайно.
— Ирод ты окаянный! В грудях у тебя не сердце, а сухарь каменный. Измучил, жить неохота. — И дала волю слезам.
— Началась песня сначала, — протянул Богатырев. — Бунтует. Тошнит ее от Магнитки. Ну, ничего, уляжется. Ну, Сань, так на чем остановились?
Но изучение тормоза уже разладилось. Легли. Я не спал целую ночь, слушая всхлипывания Марин Григорьевны, и не понимал ее. Когда плакала моя мать — знал почему. Ну, а эта чего? Всего вдосталь: и хлеба, и мяса, и консервов, и макарон, и конфет, и деньги на сберкнижку откладывает… И вдруг слезы! Чудная! Я хочу сказать ей что-нибудь о нашей Собачеевке, пристыдить, но боюсь напугать в темноте.
Когда рассвет прополз в оконный провал, Мария Григорьевна скрипнула кроватью, воровато подняла голову и прислушалась к нашему дыханию. Она потянулась к мужу, который спал не раздеваясь, и дрожащими руками начала обыскивать его карманы.
«Письмо», — догадался я.
Верно. Она шуршала бумагой, тянула из кармана конверт, не дыша, закрыв глаза от страха и нетерпения.
Слежу за ней в щелку полузакрытых глаз. Малограмотная она. Жду, что сделает с письмом.
Потянулась к моему плечу, толкнула.
Открыл сонно глаза, слышу ласковый шепот:
— Сань, прочитай!
При наступающем дне я прочитал письмо с далекой Алмазной, где вблизи полнокровный Дон, точно гигантский лунный луч, где задумчиво-тихими рассветами радостно гогочут гуси.
С родины писали Богатыреву:
«Дорогой отец. Твои письма мы прочитываем гуртом и хохочем. Зять твой Александр весь вечер затягивал живот ремнем от смеха. Больно чудно ты расписался. А в особенности разбирали такие слова: „И встаю я, милые мои сыны, зятья и дочери, с неотвязной мыслью, что живу я в другой раз, по-грешному хватаюсь за свои усища, думаю, что исчезли, да лысину лапаю, думаю — кудри выросли“. Степан потом бесстыдно смеялся, приговаривая: „Женится наш отец с молодости еще раз, бросит матку Марию Григорьевну…“ Взял да так и написал ей, дурак, только ответа не получил. И правильно. Ну, а после других писем мы не смеялись. Зовешь ты нас в Магнитогорск, говоришь, у вас не хватает горновых на домнах и сталеваров на мартенах. Андрей посоветовался с нами, сходил в партком и сказал, чтобы отправили нас на Урал. И вот, дорогой родитель, сообщаем, что мы уже погрузились в вагоны. Вся станция нас провожать вышла. Андрей прочитал всем железнодорожникам твое письмо, где ты пишешь: „Приезжайте к нам, дорогие сыночки, дочери и зятья милые, поднимать пролетарскими плечами земной шар, строить первый в мире завод“. А когда музыка притихла и наши деповчане успокоились, Андрей вырос в дверях вагона и сказал, что едем мы целым поколением омолаживаться на землю магнитную. Потом Федор Черноусов, твой приятель, машинист, дал свисток, и мы поехали без печали, махая шапками своей родной Алмазной».
Внизу и сбоку стоял ряд подписей: Андрей, Степан, Николай, Клава, Наташа.
Я отвернулся к окну, смотрел на домны. Они стояли на фоне зари бронзовые, высокие. Перекликались гудками паровозы. Грохотали поезда с рудой на пятиэтажных карнизах Магнитной горы. А Мария Григорьевна, уткнувшись в платок, тихонько плакала. Знаю, свои дела оплакивала, каялась. Хотела водкой разлить дружбу мужа с паровозами и паровозниками, с Магниткой, хотела, чтоб он опозорился тут, затосковал, запросился домой, в Алмазную, а вышло…
Некуда теперь бежать Марии Григорьевне.
* * *Покидаем гостеприимные хоромы Богатыревых. Наконец-то раскошелился жилотдел! Получили ордер и не в барак, не в общежитие, а в настоящий, кирпичный дом в соцгороде, на Пионерской улице, откуда весь Магнитогорск виден как на ладони. Дали нам с Борисом отдельную малюсенькую комнату.
Две узкие железные кровати, пузатая тумба, крашенная охрой, ни единого стула — вот и вся жилотделская мебель. Радиаторы холодные, ржавые. В окно дует. Полы рассохлись. Но мы с Борькой ликуем.
В тот же день, как вселились в новую квартиру, устроили новоселье. Всю жизнь я был у кого-нибудь в гостях… У тети Дарьи, у Крылатого, на бронепоезде, в детдоме, у Богатырева, а тут — сам хозяин, важно принимаю гостей. Пришел дядя Миша со своей присмиревшей «чертовкой». Явилась смущенная и почему-то печальная Лена. Пришел Гарбуз, сияя золотозубой улыбкой. Пришел кудрявоголовый инженер Поляков. Комнатушка забита до отказа. Все, хозяева и гости, сидят на кроватях. Стаканы поставить некуда, каждый гость держит свой стакан на коленях. На пузатой тумбе бутылки с водкой, вином и весь наш месячный запас масла, рыбы и мясных консервов, полученных на две продуктовые рабочие карточки.
Смеялись, пили, ели, опять смеялись и опять пили. И не хмелели. Вспоминали польский фронт, туркестанские пески, злополучную бутылку с виноградной водкой. В конце новоселья дружно запели. Сначала отводили душу песнями о гражданской войне, потом вспыхнули тягучие высокие — наши, украинские. О, когда дошло дело до украинских песен, Мария Григорьевна показала всем нам, чего она стоит! Разрумянилась до бровей, голова увенчана короной из тугих кос, жаркие глаза прикованы к потолку, никого и ничего не видят, тугая грудь часто вздымается, шея белая и мягкая, губы огнем горят — с них легко, невесомо срываются и летят, летят на простор песенные слова…
Выше, просторнее, чище и звонче стала наша комнатушка от песни Марии.
Все веселились. Только одна Лена весь вечер не теряла своего смущения, печали. С чем пришла, с тем и ушла — тихая, с грустью в больших тревожно потемневших глазах.
Разошлись поздно вечером. Первыми исчезли Богатыревы — дядя Миша и Мария. Вслед за ними прогремел коваными каблуками на бетонных ступеньках лестницы Гарбуз. Поляков исчез тихо, незаметно.
Лена уходила последней. Мы с Борькой вызвались ее провожать.
Ночь была тихая, морозная, безветренная — большая редкость для Магнитки. Снег лежал пухлой чистейшей ватой на крышах домов, на бараках, на подоконниках, на брусчатке. В чуть дымном небе катился на серебристых круто выгнутых полозьях молодой месяц. Он лучился, сиял изо всех своих молодых сил, но все равно свет его не мог перебороть свет Магнитки. На заводе выдавали плавку за плавкой, и зарево их лежало на декабрьских снегах. Оттого они были не голубовато-холодными, а розовыми, и, казалось, теплыми.
От зарева изменилось и лицо Лены — посветлело, вспыхнул огонек в глубоко затененных глазах.
Борька в своей желтой, с пушистым воротником курточке, стройный и легкий, шагал рядом с Леной плечом к плечу (снег хрустел и пел под их ногами), а я, сутулясь, нахлобучив на уши шапку, жался к ребрам Борьки. Он всю дорогу болтал, а я отмалчивался. Видел, чувствовал, как хорошо на земле, а сказать об этом почему-то стеснялся.
Подошли к пятому участку, к бараку Богатыревых, начали прощаться. Борька вдруг спросил:
— Лена, почему ты сегодня такая?
— Какая?
— Сама не своя. Чужая.
— Как это, чужая?
— А так… когда ты была своя, мы тебе ничего не говорили, а сейчас.
— «Мы»?.. — удивилась Лена. — Разве и Санька так думает, как ты?
Она смотрела на меня, ждала, что я скажу. Я молчал. Смотрел на нее и молчал. Она не отводила своих глаз от моих. Так и стояли мы, безмолвно вглядываясь друг в друга. Не знаю, честное слово, не знаю, откуда и как нахлынула на меня смелость. Стоял твердо, нерушимо, голову не опускал, не шевелил ресницами, смотрел и смотрел и чувствовал, что могу сказать все, чем переполнено сердце.
Ничего, ни единого слова не произнесли наши губы, и все-таки Борька понял.