Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все тихо, спокойно, — сказал он и сел рядом с отцом на кухонную скамью. Мужчины ждали. Оба помалкивали. Да и о чем, собственно, толковать, когда все решено, никакой неясности между ними не оставалось, что касается доноса Вультйоганна, то инспектор плотин сам его забрал обратно — после беседы при участии ругбюльского полицейского. Я стоял у окна и держал под наблюдением луг: кто явится первый? Выходит, фольксштурм займет позицию у нас.
Первым явился художник; я видел, как он приближался по лугу в длинном своем синем плаще и в шляпе, глубоко засунув руки в карманы.
— Дядя Нансен идет, — сообщил я, на что отец;
— Пора бы.
— Зачем, — понизив голос, спросил Тимсен, — зачем ты вообще его позвал, Йенс? Сейчас, когда, возможно, все решится?
— Именно потому, — ответил отец. — Сейчас, когда, возможно, все решится, я хочу, чтобы он был поблизости; это лучше, Хиннерк, уж поверь мне.
— Ты, значит, считаешь, что можешь на него положиться?
— В том-то и штука, — сказал отец, — если б я на него полагался, мне незачем было бы держать его при себе. — Он встал и взглянул в окно на художника, который, однако, явился не один и не первым, а вовсе задержался у таблички «Ругбюльский полицейский пост» и стал махать в сторону усадьбы Зёльринг, подождал и еще раз, но уже спокойнее помахал рукой и под конец сделал несколько шагов навстречу птичьему смотрителю Кольшмидту. Рукопожатие. Торопливые перекрестные вопросы. Кольшмидт что-то ему доказывал, раскрыв ладони, пытался в чем-то убедить или хотя бы добиться его согласия, а художник, видимо, колебался; слушая Кольшмидта, он взял его под руку, повел к нашему дому и потянул за собой вверх по ступенькам. Как только их шаркающие шаги послышались в прихожей, ругбюльский полицейский приготовился к встрече, попросту скажем: занял позицию. Выпрямившись во весь рост и слегка расставив ноги, то есть твердо, непринужденно, но не слишком непринужденно стал он посреди кухни, тем самым сразу присвоив себе авторитет, который причитался ему как инструктору в вечерние часы и нынешнему командиру отделения так называемого фольксштурма. Тимсену, который намеревался свернуть сигарету, он резко заметил:
— Здесь не курят.
Отец, стало быть, поджидал обоих мужчин в позе, которая казалась ему наиболее соответствующей данной минуте, и так ответил на их приветствие, что не оставалось сомнений насчет того, кто первый должен кого приветствовать. Затем, указав им на кухонную скамью, произнес:
— Садитесь вон туда, к Хиннерку, — и, когда мужчины сели, расслабился, подошел к столу и положил руку на ложе трофейной итальянской винтовки. Погладил ложе. И добился-таки того, что все трое мужчин выжидающе и молча вскинули на него глаза, однако первым заговорил все же не он. Первым заговорил худосочный птичий смотритель Кольшмидт; зажатый с двух сторон, он вдруг высвободился, высунулся вперед и вполне членораздельно произнес:
— Ерунда, это же ерунда, то, что мы здесь делаем. Они стоят на Эльбе, они в Лауенбурге, они уже в Рендсбурге, может быть, их головные части уже здесь. Все сдаются, только мы одни, только мы здесь должны начинать сначала. Остановить их такими вот хлопушками. Голыми руками. Если б был хоть какой-то смысл, но ведь это же бессмысленно, это же просто ерунда!
Кольшмидт возмущенно осел на место, вытащил из нагрудного кармана свою коротенькую, обмотанную черной изоляционной лентой трубку и сунул в рот.
— Здесь не курят, — остановил его отец и приготовился ответить, но его опередил Хиннерк Тимсен, хозяин «Горизонта»; невзирая на множество взлетов, законченный неудачник, он не считал сопротивление бесполезным: вот именно сейчас, когда все идет к концу, именно сейчас и надо продолжать бороться, это долг каждого перед самим собой; пока все идет хорошо, легко быть стойким, а ты покажи свою стойкость тогда, когда успех сомнителен; кроме того, он лично никогда ни в чем не отступал без борьбы, а кто говорит, что все потеряно, можно, в конце концов, подать пример и заставить врага, уж наверняка можно заставить его призадуматься и неожиданным ожесточенным сопротивлением, не обязательно, чтоб оно длилось вечно, но попытаться все-таки следует.
Поскольку они уже непрошенно начали выкладывать свое мнение, отец после этого заявления намеренно промолчал и так уставился на Макса Людвига Нансена, что тот не мог не почувствовать: ну, теперь твой черед сказать свое слово. И художник ни секунды не колебался. Он сказал:
— Зачем же дома, мы можем ждать и на воле, — а больше ничего не сказал, и, даже когда отец попросил его выразиться определеннее, он ограничился сказанным, не находя нужным крутить вокруг да около своей позиции..
А ругбюльский полицейский? Ему тоже, естественно, надлежало высказаться, от него зависело если не все, то, во всяком случае, многое, однако он не спешил, должно быть, выуживал из отдельных высказываний положительные и отрицательные пункты, плюсы и минусы и наконец подвел черту и подбил итог. Так или иначе, с тяжеловесной медлительностью пораскинув умом, он объявил, что имеется приказ, что приказы даются не зря, а должны выполняться, причем не рассуждая, и что в данном случае приказ гласит: охранять дорогу.
— Соответственно, — сказал он, — мы возьмем на себя охрану дороги, причем немедля, так что у кого еще нет нарукавной повязки, пусть возьмет, после чего мы займем позицию.
Вот с какими речами фольксштурм у нас занимал позицию. И поскольку отцу и художнику сообща предстояло охранять нашу хоть и не магистральную и навряд ли жизненно важную, однако все же проезжую дорогу, в моем представлении возникли неизбежные картины: сырой окоп, не так ли, по грудь глубиной и рассчитанный на четверых, с южного края насыпь, по которой хлещут пули или, может, поначалу хлестали, ибо после множества отбитых атак над убогим валом вырос другой вал, как легко догадаться, вал бездыханных трупов, откуда к небу торчат руки с судорожно скрюченными пальцами, а вдалеке там и сям по лугу рассеяны бесчисленные танки с искореженными гусеницами и взорванными башнями, с десяток все еще тихо дымятся, скрывая от глаз до удивления скудные остатки сбитых самолетов, которые, падая, протаранили топкую торфянистую землю и ушли в грунт по меньшей мере до сидения пилота; я видел также и себя в роли подносчика патронов, подносчика пищи, подносчика воды, и так же, как у защитников дороги, на голове у меня была свежая марлевая повязка, наложенная, возможно, руками Хильке. Представления! Представления в духе игры в индейцев!
Да и как было их отогнать, когда вокруг надевали нарукавные повязки, распределяли оружие и намечалось место, где английские танки и бронемашины наткнутся, так сказать, на железный заслон. Место наметили под мельницей — под моей мельницей; с насыпного холма, в котором собирались окопаться, дорога просматривалась до самого Хузумского шоссе, оттуда можно было также охранять старый шлюз, кроме того, луг Хольмсена представлял достаточный простор для скопления подбитых танков и самолетов. Мужчины перекинули через плечо карабины, взяли на плечо фаустпатроны, подхватили ящики с патронами и ручными-гранатами и двинулись той особой походкой, какую только и позволяла тяжесть оружия, стало быть, двинулись трусцой из кухни и — с быстро начавшими подгибаться коленками — вниз к кирпичной дорожке, я трусил сзади, меж тем как Хильке из своей комнаты, а мать из спальни следили за выступлением, следили с живейшим участием. Поскольку все другие шли нагруженные и навьюченные и не могли помахать на прощание, я за всех помахал женщинам, на что Хильке мне лишь погрозила, а мать вообще не ответила. Так наш фольксштурм занял позицию.
Перед самой мельницей принялись за рытье окопа, после того как я притащил две лопаты; получилась яма по грудь глубиной и тем не менее без грунтовой воды — что у нас кое-что да значит, — а уже в яме вырыли несколько горизонтальных углублений, туда сложили ручные гранаты и патроны, а также сунули несколько фаустпатронов. Было очень любопытно наблюдать всех четверых за работой: Хиннерк Тимсен, тот все время, хоть и невнятно, что-то насвистывал, и для каждого у него была припасена ободряющая улыбка; птичий смотритель Кольшмидт открыто выражал свое возмущение и мастерски, не замолкая ни на минуту, на протяжении всей работы ругался, причем для некоторых ругательств находил очень эффектные вариации; Макс Людвиг Нансен с каменным лицом неукоснительно выполнял все, что приказывал отец, и, по-видимому, решил изъясняться только жестами; и, наконец, ругбюльский полицейский, в котором сторонник наблюдатель тотчас бы признал главное лицо по тому, как он размышлял, прикидывал, поправлял, будь то при засыпке невысокого, но широкого вала, будь то при проверке поля обстрела; в самом деле, казалось, если что и заботило сейчас отца, то единственно позиция под мельницей, ее устройство, ее маскировка. За три, самое большее четыре часа эти столь различные характеры все же сумели построить трудноразличимую, господствующую над дорогой позицию, легко обороняемую с трех сторон — лишь к Северному морю позиция была открыта и незащищена, но, поскольку оттуда никакого десанта не ожидалось, решили этим пренебречь. А с воздуха? После того как невысокие валы обложили кусками дерна, окоп в тени мельницы скорее всего должен был производить с воздуха впечатление несколько большей, чем обычно, но вполне мирной коровьей лепешки. Так как все необходимые рекогносцировки и проверки извне дали удовлетворительный результат, мужчины, помогая друг другу, в конце концов спустились в окоп, установили карабины и три фаустпатрона на бруствер и в полной боевой готовности стали напряженно наблюдать за дорогой, которая просматривалась до самого Хузумского шоссе.