Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут пастор Бандикс выдержал паузу, строго и бесстрашно обвел взглядом траурное собрание слева направо, от первого до последнего ряда, и, когда рука его взмыла кверху и указательный палец устремился к какой-то точке позади меня, я невольно оглянулся и увидел за собой два матово отливающих кожаных пальто, сидящих рядом с симметрично согнутыми под углом рукавами, будто на витрине магазина готового платья.
— Но любовь, — воскликнул пастор Бандикс, — любовь пребывает вечно! — после чего опустил указательный палец на гору цветов, под которой лежала Дитте, подождал немного, но, так как ничего не произошло, убрал палец, кивнул художнику и обратился к Дитте со вступительными словами: — И вот твой путь окончен. — Он выдержал паузу. Послышались всхлипывания и сопение, а также глухое подвывание, напомнившее мне рев сирены в туман, должно быть, его издавала матушка Струве. И с мягкостью, в которой он не видел надобности на уроках закона божьего, пастор Бандикс бегло остановился на важнейших этапах жизни Дитте.
Он вновь обратил ее в девочку, белое платье и белые туфли с пряжками, тихий просторный особняк во Фленсбурге, не оставайся долго в саду, не ходи к морю, побереги голос, детка, кричат ей вслед мать и бабушка, сейчас придет профессор Цигель, улыбающийся, важный учитель пения в сюртуке; сидя за слишком высоко настроенным роялем, он усердно наставляет свою ученицу, в конце кондов, ему платят немалые деньги за урок, да и его, как и все общество маленького городка, неизменно хватает за душу, когда маленькая девочка выступает с маленькими песенками в зимние вечера вместо десерта. И почему только хрупкая, утомленная девочка навсегда не осталась маленькой, спрашивал я себя, зачем пастору Бандиксу потребовалось дать ей вырасти, послать ее в консерваторию, заставить петь заглавную партию в «Проданной невесте»? Но он продолжал взбираться по ступеням ее жизни, упоминул о провинциальных подмостках, дружбе с композитором Фридрихом Древсом, писавшим для молодой певицы ноктюрны и арии, постоянную заботу о брате-калеке, пока наконец на сцене не появился Макс Людвиг Нансен, первая встреча на почте, перед выплатным окном, где в ответ на их вопрос — они, впрочем, этого ждали — почтовый чиновник лишь покачал головой, что одному, что другому, однако на кофе денег еще хватило, а неделю спустя они рассылали нарисованные от руки извещения о помолвке. Упомянул о свадьбе, на которой не присутствовали родные, отказ Дитте от артистической карьеры и годы стойко перенесенной нужды и непризнания. И как естественное следствие — болезнь, молодая женщина носит затрапезные платья и рано старится, словно бы все это я уже где-то читал, — конечно, по ночам оба кашляли, но говорить об этом не говорили, — так или иначе, она переносит кочевую жизнь и случайные пристанища с такой же выдержкой и спокойствием, как впоследствии пору почета и славы, что пастор Бандикс отнес к «Взлетам и падениям явленной нам жизни художника».
— Ты была для него, — обратился он к Дитте, — тем, что все ищут и редко кто находит: спутницей в переломное время, утешительницей в пору ослепления, другом в годы одиночества.
Всхлипывания усилились, вторая сирена, снаружи, ответила матушке Струве сдавленным воплем, меж тем пастор Бандикс добрался до высшей точки краткого жизнеописания и заговорил о счастье, «счастье общности», которое не может не оставить следов в этом мире, пусть даже темные силы — он в самом деле сказал «темные силы» — пытаются вытравить эти следы. Со словами «Видишь, и ты жила не напрасно», закончил он свою речь и предложил нам помолиться, а потом еще раз спеть.
А когда мы помолились и спели, кладбищенский сторож Фенне ввел в часовню шесть носильщиков, все как один старики с потрескавшимися руками и черной морщинистой шеей, и мы следили за тем, как они стали убирать цветы и венки. Художник и Тео Бусбек первыми двинулись за гробом? затем Ютта и Пост с пастором Бандиксом, потом незнакомые мне женщины из Фленсбурга, а за ними уже в шествие втискивался каждый, кто находил место или кому удавалось штопором вывинтиться с тесных церковных скамей, как Хильда Изенбюттель и фрау Хольмсен, отец намеренно не спешил, он примкнул лишь к последней трети процессии, забрался в самую гущу и, словно ему этого показалось мало, держал лицо опущенным, чтобы не привлекать внимания или по крайней мере не сразу быть замеченным; еще более неприметно вели себя только оба кожаных пальто, скромно пристроившиеся в самом хвосте. Помню лицо художника, когда он проходил мимо нас: плохо выбритое, бледное, все примечающее, стянутое от холода.
Я оставил Хильке, опередил похоронную процессию, обогнув ее слева, и почти одновременно с носильщиками оказался у ямы, покрытой по краям досками и вовсе не такой глубокой, как я себе представлял; на глинистом дне стояло немного воды — не почвенной воды, просто растаявший снег. Из стенок торчали беловатые корни, которые рассекла лопата, а что все Рипенское кладбище насыпное, легко было узнать по верхнему слою песка и глины глубиной всего в каких-нибудь полтора метра; снизу земля была черно-коричневая, рыхлая, хоть торф режь.
Художник взглянул на меня, я поздоровался, но он не ответил; он поддерживал доктора Бусбека, того, казалось, тянуло книзу мокрое драповое пальто, его чересчур большие калоши разъезжались по глинистому грунту. По знаку Фенне носильщики поставили гроб и пропустили под него веревки, концы они держали в руках, чтобы, как я понял, понемножку стравливать, но, прежде чем они опустили гроб, пастор Бандикс простер руку над могилой, кисть его расслабленно реяла, как лист на ветру; он благословлял гроб, рука все трепетала и трепетала в воздухе, и, лишь приступив к молитве, он ее уронил. После молитвы носильщики, упершись в глиняный край ямы, приподняли гроб и медленно опустили в могилу, а художник обнял Тео Бусбека за плечи и привлек к себе, так что вместе они образовали как бы треугольник.
Непредвиденный инцидент. Истерика? Картинный обморок у разверстой могилы? Как все это ни напрашивается, я вынужден отказаться от подобных эффектов, не вправе я также цитировать клятвы, прощальные слова, бессмысленные восклицания, которые часто слышишь у открытой могилы, особенно в дурную погоду, ибо, после того как гроб Дитте скрылся в яме, художник и Тео Бусбек бросили вслед по горстке песка и стали у конца живой изгороди, так чтобы всякий, бросивший за ними горсть песка на гроб, непременно должен был пройти мимо них. Многие нагибались и, хотя рядом лежал наготове совочек, рукой загребали песок, который сыпался струйкой или, если в песке попадались комки, глухо барабанил о гроб, после чего каждый пожимал руку художнику и доктору Бусбеку и говорил несколько слов, а то и не говорил.
Я дождался, пока очередь не дошла до Хильке, втиснулся за ней, кинул вниз, на Дитте, две полные пригоршни песку и по примеру сестры пожал руки обоим мужчинам. Отец тоже стоял в очереди; съежившись между Бродерсеном и Бультйоганном, он подвигался к могиле, дважды бросил по горстке песку и направился — никогда не забуду это сухое лицо, настроенное на кисло-сладкую нейтральность, — к художнику, встретившему его тем же невозмутимым, все примечающим взглядом, что и всех других. Казалось, здесь ничто не назревало, ничто не могло произойти. Казалось, все ограничится кратким рукопожатием, но назовут ли они друг друга по имени со слегка вопросительной интонацией: — Макс? — Йенс?
Однако, когда художник сжал руку полицейского и задержал ее в своей дольше, чем руки других, можно было догадаться, что у него возникла какая-то мысль, что ему захотелось от чего-то освободиться, сейчас, в эту минуту, когда все к нему устремлялись, чтобы выразить свое участие.
— Ты потом зайдешь, Йенс? — тихо спросил художник, и так как отец, очевидно ждавший этого вопроса, поспешно ответил «Нет»: — Мне надо тебе кое-что показать.
Отец в знак того, что это его не больно интересует, пожал плечами:
— Что там у тебя такое?
— Последний портрет Дитте, — произнес художник без ненависти, скорее с оттенком презрительной фамильярности. — Если зайдешь, Йенс, я тебе его покажу.
После этого ругбюльский полицейский счел излишним подать руку Тео Бусбеку; поджав губы, он повернулся и стремительно зашагал к центральной аллее кладбища, где в одиночестве ждала его супруга, подхватив ее под руку, потащил за собой и вдруг вспомнил о нас, вспомнил так внезапно, что, резко поворотив, рванул за собой мать, заставив ее дважды поспешно переступить. Да-да, мы тут, мы уже идем, я послушно бежал возле Хильке, держась за ее пустую перчатку. На этот раз старшие шли впереди, молча, изредка торопливо и рассеянно здороваясь, и беглый шаг ругбюльского полицейского был признанием всей глубины нанесенного ему только что оскорбления. Он не вступал в разговоры ни перед часовней, ни у кладбищенских ворот, а на вопрос капитана Андерсена: «Уже все кончено?» — коротко кивнул, даже не остановившись, чтобы сказать слово старику, которого только что привезли в пролетке и разворачивали из пледа.