Нашествие 1812 - Екатерина Владимировна Глаголева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Деревянный Арбатский театр напоминал собой греческий храм, со всех сторон окруженный колоннами. Давали «Наталью, боярскую дочь» – героическую драму с хорами, в которую Сергей Глинка переделал повесть Карамзина. Огромный нарядный зал выглядел полупустым, публика разъехалась. Актерам же градоначальник уезжать запретил.
Заканчивалось четвертое действие. Сцена представляла собой опустевшую, унылую Москву, устрашенную нашествием литовцев; старики и женщины шли в церковь молить Господа, чтобы он отвратил беду от Русского царства и даровал победу православным воинам. Царь стоял на высоком крыльце, с нетерпением ожидая вестей об исходе решающей битвы. «Государь! – говорил ему боярин Матвей (отец Натальи, ушедшей на войну вместе с мужем, в мужском наряде). – Надейся на Бога и на храбрость твоих подданных, отличающую их от всех иных народов. Страшно разят мечи российские, грудь сынов твоих тверда, как камень, победа будет всегда верной их подругою». Вот и гонец… Победа! – грянул хор. Литовцы были сильнее, но уступили и побежали, услышав громогласное: «Умрем или победим!»
Актеры вышли на поклон под жидкие аплодисменты.
* * *
В пять часов утра первого сентября Ростопчины собрались в кабинете Екатерины Петровны. Семнадцатилетнего Сергея, адъютанта генерала Барклая, так и не отпустили повидаться с семьей, а откладывать отъезд далее нельзя: пусть светлейший поклялся не пустить французов в Москву, видеть убитых и раненых, слышать стоны и рыдания непереносимо, лучше на время уехать в Ярославль. Екатерина Петровна – высокая, стройная, красивая – в сером дорожном платье и косынке поверх неизменного чепца, Наташа и Софинька тоже готовы, пятилетняя Лизанька недовольна, что ее разбудили так рано. Чисто выбритый подбородок Федора Васильевича светлеет над черным мундирным галстуком, голос дрожит от волнения. Может статься, они прощаются навеки: как градоначальник он должен разделить опасность с народом и войском и может найти смерть в бою. Четырнадцатилетняя Наташа смотрит на него большими черными глазами, унаследованными от матери, – неужели это правда? У светлокудрой Софиньки, пошедшей в отца, в глазах слёзы. Граф перекрестил старших дочерей, прикоснулся холодными губами ко лбу: «Слушайтесь маменьку, утешайте ее в горе». Посадил Лизаньку себе на колени, нежно поцеловал в пухлую щечку: «Любите, берегите ее!» Подошел к жене, взял за руки.
– Благодарю тебя за счастье, которым ты меня окружила, – сказал несколько выспренне. – Прости меня за все огорчения, что я тебе причинил; вспоминай меня в твоих молитвах.
Они крепко обнялись, потом Федор Васильевич еще раз обнял каждую из дочерей и, отвернувшись, зна́ком велел им идти. На пороге Наташа оглянулась: отец стоял на коленях перед образом Спасителя и жарко молился.
Несмотря на ранний час, в гостиную набились люди: все близкие пришли проститься и пожелать им доброго пути. Взволнованный Карамзин просил кланяться его семье в Ярославле. Седой как лунь Сальваторе Тончи был бледен как полотно. Свою жену Наталью Ивановну, урожденную княжну Гагарину, он вместе с их первенцем недавно отправил в Кострому, а сам поселился у графа Ростопчина, чтобы избегнуть опасности в случае волнений в городе: хотя он и звался Николаем Ивановичем, но почти не говорил по-русски. Слухи о приближении французов к Москве повергли его в страшную тревогу: Тончи был уверен, что Бонапарт как король Италии не простит своему подданному измены и непременно его расстреляет. Черт бы побрал эти войны! Маэстро Сальваторе – художник, поэт, музыкант и философ, не чуждый наукам и политике; он дорожил своей независимостью, отказавшись даже от места придворного живописца в Петербурге, и верил в способность человека жить в созданном им же лучшем, изящном мире, сотканном из мудрых мыслей, красивых звуков, образов и вещей. Однако грубая реальность то и дело врывалась в этот мир, разрывая его в клочья. Как только князь Станислав Понятовский, племянник последнего польского короля, привез Тончи из Рима в Варшаву, туда ворвались русские войска во главе с Суворовым. В Гродне Тончи читал королю стихи Данте, но Станислава Августа заставили отречься от престола и уехать в Петербург. Москва раскрыла Тончи свои объятия, когда он земную жизнь свою прошел до половины, а может быть, и на две трети, обзаведясь семьей и полезными связями, и вот теперь такой прекрасный, блестящий, превосходно устроенный мир снова рушился под ударами штыков…
По улицам тянулись кареты, коляски, дрожки, тележки – точно в праздник на гулянье, только лица у всех были испуганные и встревоженные. Тут две лошади, впряженные в тяжелую четырехместную карету, надрывались из последних сил, а там двухместные дрожки запрягли шестериком, но ехать всё равно можно было только шагом. Многие шли пешком, навьючившись мешками и узлами. За Троицкой заставой повозки тащились в два ряда. В одной возвышался поп, напяливший на себя все свои ризы и державший в руках большой узел с церковными сосудами; в другой томилась купчиха в парчовом наряде и жемчугах; всё своё уносили с собой. На телегах, за которыми брели коровы, лошади и собаки, сидели дети и старики, помещаясь вместе с курами и домашним скарбом; бабы и мужики шагали рядом, время от времени с плачем оборачиваясь, чтобы бросить последний взгляд на Москву.
У Крымского брода, близ деревянных мостов у Новоспасского и Симонова монастырей все берега были усыпаны народом – сидели на земле, дожидаясь своей очереди на переправу. Там были и актеры Арбатского театра, ушедшие пешком, безо всякого скарба. По обмелевшей реке медленно, ощупью плыли барки, нагруженные порохом и свинцом, малокалиберными пушками, холстом и сукном, зимними панталонами и сапогами с непришитыми подошвами. От Воронцова к Каширской дороге пробиралась проселками длинная вереница из ста тридцати подвод, на которых везли в Коломну так и не надутые шары со всеми снастями и рабочих. Гондола