Среди мифов и рифов - Конецкий Виктор Викторович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем пришёл рефрижераторный механик. Реф закрыл за собой дверь на ключ, вытащил из кармана шорт склянку, поколдовал над умывальником и подал стакан жидкости, сизо-фиолетового, как небо перед вечерней грозой, цвета.
— Лакай! Завтра будешь здоров!
— Технический? — спросил я.
— Да. Пей сразу. Не нюхай!
— Только дураки нюхают технический спирт, — сказал я авторитетно, потому что в своё время вылечил им язву двенадцатиперстной кишки, и глотнул. Впечатление было такое, что в желудке вспыхнул спичечный коробок, который я закусил хорошим куском горячей резины.
Так я первый раз в жизни выпил денатурат. Реф, чтобы успокоить меня, показал склянку. На этикетке был смачно напечатан череп и две берцовые кости.
— Говорят, от него слепнут, — сказал я и икнул.
— Говорят, что кур доят, — сказал реф. — А у меня зрение, как у беркута! Будь здоров и не дыши на доктора — у него нервы интеллигентные!
Реф ушёл.
Я плавал в своём поту.
Кондишен был выключен. Запах денатурата и ощущение не опьянения, а тяжёлого обалдения. Я поднялся и открыл окно каюты. Океан без горизонта был вокруг. Мы уже оторвались от Суматры. Я чётко сказал в окно: «Океан, ты напоминаешь мне сейчас человека, который по рассеянности забыл в такси урну с прахом, когда возвращался из крематория, где сжёг двоюродного дядю! Привет!» Я произнёс эту длинную фразу чётко и ясно, но произносил её всё-таки не я, а кто-то со стороны. В каюте было два Виктора Конецких. Оба они с любопытством наблюдали друг за другом. Довольно жуткое ощущение.
— Почему ты не поехал на экскурсию в зоосад? — спросил один.
— Когда вернусь, схожу на экскурсию в Военно-морской музей или в Кунсткамеру, — пытался уклониться от прямого ответа второй.
— Почему ленинградская Кунсткамера тебе интереснее сингапурского зоосада?
— Потому, что туда пускают бесплатно, дурак!
Я с большим трудом воссоединил себя и лёг в койку. Судно мягко покачивалось на зыби. В окно задувал душный, спокойный ветер.
Тайны Востока клубились в небесах. Прямо по курсу был архипелаг Чагос. С правого борта жили огнепоклонники — парсы, удравшие из Ирана от арабов тысячу лет назад. Блестящий эпицентр современного мирового разврата и роскоши — «Бич люксори отель» — исправно приносил доход семейству миллионеров, исповедующему зороастризм. Там мерзкие птицы клевали покойников на радость туристам. К белому прибою спускались сады, пышнее и прекраснее которых нет на свете. Под сенью этих садов спал Заратустра. Он называл свои сны отважными моряками, полукораблями, полувихрями. Он знал, что мудрость — женщина. Ему хотелось быть смелым, беззаботным, своевольным и насмешливым. Он мог поверить лишь в Бога, ликующего в танце.
Денатурат даже обострял моё зрение. Я видел Заратустру во всех деталях. Он стоял на мысу и держал в руках весы. Косматое, ласковое море катило к нему волны, оно было его старым, верным, любимым псом. За ним шумел на ветру его любимый, могучий, ветвистый дуб. Три тяжёлых вопроса бросил Заратустра на одну чашу весов: «По какому мосту переходит Настоящее к Будущему? Что за сила неволит Высокое к низкому? И что заставляет ещё Самое Высокое расти в Высоту?» Тяжелее этих вопросов не придумаешь, но чаши весов не дрогнули. Ровно висели чаши весов над волнами прибоя, в тени старого дуба, потому что три ответа уже уравновешивали вопросы. Мне оставалось чуточку ещё напрячь зрение, чтобы увидеть ответы, но вошёл Георгий Васильевич.
Хороший капитан обязан навестить заболевшего помощника.
Я затаил дыхание. Это было безнадёжное дело. Если можно довольно долго терпеть за пазухой лисицу, пожирающую ваши внутренности, то удержать в себе пары денатурата дольше одной минуты не сможет даже ловец жемчуга в Японии. Кроме того, денатурат не только удивительно обострил зрение, но ещё снял все тормоза с языка. Хотелось поговорить о чём-нибудь философском, раскрыть какую-нибудь интимную тайну, поделиться каким-нибудь несуществующим, только сей момент придуманным литературным замыслом.
Георгий Васильевич повёл носом и поинтересовался моим состоянием.
— Температура ещё высокая, но кризис уже позади, — сказал я. — Георгий Васильевич, как вы думаете, зачем я плаваю? Мне надо написать роман о человеке, который залез в большую рыбу.
— Зачем он туда залез?
— Не «зачем», а «почему». Он залез туда со страху. Испугался жизни и залез в рыбу… Ещё древние знали, что человек, человеческая жизнь, человеческая душа — волна. Вот поглядите в окно… Видите — идёт волна? И вот её уже нет, исчезла навсегда, никогда не будет больше в мире этой волны. Но вы же сдавали экзамен по океанологии. Волна никуда не исчезла. Волна осталась в океане. Волна бессмертна. Теперь возьмём свет. Он — и волна, и частица одновременно…
— Вы вот что, Виктор Викторович, лечитесь, но… не очень. Иначе я выпишу вам какой-нибудь свой рецепт!
В приказе, например, по судну. Иногда помогает от инфекции. По своему опыту знаю. И ещё. Как это вы умудрились бросить на китайца-агента горящую изоляцию? Мне ваш старый друг Перепёлкин доложил.
— Кроме своего основного вреда дураки приносят ещё побочный, — сказал я. — Умным людям приходится тратить уйму времени на то, чтобы о дураках думать или разговаривать; затраты эмоций, умственной энергии, времени по поводу дураков — бич человечества!
— Успокойтесь, — сказал капитан. — И напишите потом объяснительную. Вам, как писателю, это раз плюнуть. И не вздумайте встать на вахту без разрешения доктора. Справимся как-нибудь и без вас. А если природа создаёт дураков, то, значит, они нужны. Умных следует разбавлять дураками. Обязательно. Как уран разбавляют в урановом котле графитом, чтобы не было взрыва. Доложите о китайце.
— Китайский мудрец Шан Ян за двадцать четыре века до вас уже высказал вашу мысль, — словоохотливо понёс я. — Он заметил, что красноречие и острый ум создают беспорядки. Мао отлично знает историю китайской философии и…
— Ближе к делу.
Пришлось перестать философствовать. Я закурил, чтобы капитан перестал морщить нос, и рассказал всё точно и скупо.
После приобретения в Сингапуре радиоприёмника мы с радистом занялись проводкой кабеля из каюты к главной судовой антенне на мостике. Обрезать изоляцию с проводов я не люблю так же, как склеивать бумагу. Изоляцию я обычно поджигаю, а когда она расплавится, сдёргиваю с провода — и порядок. Провод оказался иностранный, вспыхнул бикфордовым шнуром, потушить его никак не удавалось, и я бросил его с мостика за борт. Горящий иностранный провод упал точно на китайца-агента, который спускался по трапу в шикарный катер. Провожал агента мой друг Перепёлкин. Вопли агента произвели на него гнетущее впечатление. Он прибежал на мостик и спросил: «Вы это нарочно сделали?» Я сказал, что да, нарочно. Агент в Сингапуре — это очень богатый человек, слуга монополий, сосущий кровь из обездоленной Азии. И я его наказал. Старый друг Перепёлкин заявил, что мой поступок может осложнить отношения между Республикой Сингапур и СССР, очень хорошие; здесь даже есть лавочка, на вывеске которой написано русскими буквами: «Москва»…
— Мёд Светлана Андреевна принесла? — спросил капитан, выслушав мои объяснения.
— Да.
— Ну, спокойной ночи!
Он ушёл, оставив в моей душе странное чувство. Он нравился мне на судне больше всех спокойствием, не показным, а натуральным доверием к людям, самоиронией и уверенной властностью, если она требовалась. Но отношения наши были сугубо официальными, и это не давало возможности узнать его поближе. Думаю, мою попытку сблизиться он воспринял бы как ненужные сантименты даже на берегу, вне сферы служебных отношений.
Прогретый горчичниками, денатуратом и чаем с сотовым мёдом, я ночью блаженствовал, несмотря на отвратительное физическое состояние. Беззаботность. И приёмник, чуткий, как ухо лани.
Я ведь вообще-то грустный человек. Я, например, люблю, когда сады закрыты ранней весной на просушку. И мне нравится грустный бог, если он есть, а не бог, ликующий в танце. Высокая температура во время болезни способствует развитию во мне лирической грусти. И я люблю грустную музыку, когда я болен. Мне тогда бывает жалко себя, но без горечи. Печаль от сознания жизни как короткой волны в безбрежном океане бытия светла. Честолюбие молчит, заботы не тревожат. Пожалуй, я по-настоящему живу только тогда, когда болен. Только тогда я живу моментом, ощущаю каждый момент бытия, не думая о мостиках, по которым настоящее переходит в будущее. И мне делается наплевать на те силы, которые неволят высокое к низкому. И моё высокое, если оно есть, не растёт никуда.