Лев Африканский - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во имя мира. Разве не было бы чудесно, чтобы вокруг Средиземного моря мирно, без войн и пиратства, жили христиане и мусульмане, чтобы я мог отправиться с семьей из Александрии в Тунис, не опасаясь какого-нибудь сицилийца?
И вновь пятно на рукаве приковало его внимание. Он принялся еще старательнее оттирать его, энергично отряхиваться, после чего сурово взглянул мне в глаза:
— Послушай, Хасан! Если ты хочешь вспомнить о нашей дружбе, школьных годах, семье, будущей женитьбе моего сына на твоей дочери, поговорим не спеша за накрытым столом, и, клянусь, я возрадуюсь как никогда. Но если ты говоришь от лица Папы, а я — от лица султана, тогда разговор будет иной!
— Но в чем ты меня упрекаешь? — пробовал я оправдаться. — Я ведь говорил только о мире. Разве не в порядке вещей, чтобы люди разных вероисповеданий, упоминаемые в Коране, перестали истреблять друг друга?
Он перебил меня:
— Так знай же, что Константинополь и Рим, Константинополь и Париж разделяет Вера, а интересы — благородные либо корыстные — их сближают. Не говори мне ни о мире, ни о Коране, поскольку речь вовсе не о том, и не о том думают наши правители.
С детства у меня не получалось спорить с Пронырой, и на сей раз мой ответ свидетельствовал о капитуляции перед ним.
— И все равно я усматриваю общие интересы у твоего и своего хозяина: ни одному, ни другому не понравилось бы, чтобы империя Карла V распространилась на всю Европу и на Берберию!
Харун улыбнулся:
— Теперь, когда мы говорим на одном языке, я могу тебе признаться, почему я здесь. Я доставил королю подарки, обещания и даже сотню неустрашимых наездников, которые будут сражаться на его стороне. Наша битва сродни этой: известно ли тебе, что французские войска пленили Уго де Монкаду[62], которого я разбил наголову под Алжиром после смерти Арруджа? А то, что наш флот получил приказ вмешаться, если имперцы снова попытаются завладеть Марселем? Мой господин решил скрепить союз с королем Франции и потому множит дружеские жесты в отношении его.
— Можешь ли ты обещать королю, что наступление османских войск затем не продолжится по всей Европе?
Харун был, казалось, поражен моей наивностью.
— Если мы напали бы на мадьяр, чей государь не кто иной, как свояк императора Карла, король Франции и не подумал бы упрекать нас в этом. Если бы мы осадили Вену, которой правит родной брат императора, было бы то же.
— Неужели короля Франции не осудят его собственные пэры, если он позволит кому-то захватить христианские земли?
— Разумеется, осудят, но мой господин готов в обмен предоставить ему право контроля за храмами Иерусалима и христианами Леванта.
Мы замолчали, погрузились каждый в свои мысли. Харун облокотился о сундук и улыбнулся.
— Когда я сказал королю Франциску, что привел ему сотню солдат, он показался мне озадаченным. Мне даже подумалось, что он откажется от их помощи в бою, но затем стал горячо благодарить меня. И велел передать своим воинам, что эти конники — христианские подданные султана. — И без всякого перехода заговорил о другом: — Когда вернешься к своим?
— Когда-нибудь непременно, — неуверенно ответил я, — когда Рим потеряет для меня свою притягательную силу.
— Когда мы встретились с Аббадом ле Сусси в Тунисе, он сказал мне, что Папа посадил тебя на год под арест.
— Я безжалостно критиковал его.
У Харуна случился приступ смеха.
— Ты, Хасан, сын Мохаммеда Гранадца, позволил себе критиковать Папу в самом Риме! Аббад даже сказал, что ты упрекал Папу в том, что он — чужестранец.
— Не совсем так. Но я предпочитал, чтобы на трон взошел итальянец, и по возможности из флорентийского рода Медичи.
Мой друг прямо-таки опешил, когда понял, что я не шучу.
— Медичи, говоришь? Ну что ж, как только вернусь в Константинополь, потребую, чтобы халифами становились не турки, а снова потомки Аббаса[63].
Он в задумчивости погладил свою шею и затылок и повторил:
— Так ты за Медичи?
Пока мы беседовали, Гвичардини уже лелеял самые замысловатые надежды, уверенный, что мои отношения с посланником падишаха предоставляли неслыханный шанс для дипломатии Ватикана. Позже мне пришлось умерить его пыл и дать ему почувствовать все безразличие к Риму, которое выказал мой друг. Но флорентиец отвел все мои возражения:
— В качестве посла Харун Паша не преминет донести падишаху наши предложения. Первый шаг сделан, и пройдет совсем немного времени, прежде чем мы будем принимать в Риме османского эмиссара. Может, нам с тобой еще придется отправиться в Константинополь.
Но прежде чем делать следующий шаг, было самое время отчитаться перед Папой за проделанную работу.
* * *По дороге в Рим снежная буря, о которой я упомянул, застала нас в пути в нескольких милях южнее Болоньи. С первыми настигшими нас порывами ветра память вернула меня в Атласские горы, в те ужасные мгновения, когда я ощутил, что со всех сторон, подобно своре голодных волков, подступает смерть и что с жизнью меня связывает лишь рука моей Хибы, которую я остервенело сжимаю. Я шептал имя моей прекрасной нумидийской рабыни, словно никто так и не заменил ее в моем сердце.
Ветер усилился, солдатам нашего эскорта пришлось спешиться, чтобы попытаться укрыться. Я последовал их примеру, как и Гвичардини, которого тут же потерял из виду. Мне казалось, я слышу голоса, крики, проклятия, вижу время от времени чей-то силуэт, за которым пытаюсь следовать, но который пропадает так же неожиданно, как появляется. Вскоре я потерял лошадь, побежав наугад, наткнулся на дерево и, дрожа от холода, ухватился за него. Когда буран унялся и меня нашли, я без чувств лежал в сугробе с переломанной ногой. Вероятно, я недолго пробыл в таком положении, и это спасло меня от ампутации. Но передвигаться самостоятельно я не мог и весь горел.
Мы вернулись в Болонью, где Гвичардини разместил меня на небольшом постоялом дворе недалеко от Коллегии испанцев. Сам же на следующий день выехал в Рим, предрекая, что не пройдет и десяти дней, как я последую за ним. Однако это было сказано для того, чтобы подбодрить меня, поскольку, добравшись до Рима, он посоветовал Маддалене поскорее отправиться вместе с Джузеппе ко мне, захватив мои записки, чтобы я мог победить скуку. И впрямь трудно было свыкнуться с бездействием, и первое время я пребывал в мрачном состоянии духа, проклиная и снег, и судьбу, и несчастного хозяина, терпеливо прислуживавшего мне.
Покинуть его постоялый двор удалось лишь под конец этого года. Сперва я был на пороге смерти, а едва оправившись, стал беспокоиться за ногу. Она так раздулась и онемела, что мне снова грозило лишиться ее. От бессильного гнева и отчаяния я погрузился в работу и день и ночь корпел над своей частью словаря, обещанной саксонскому печатнику. В эти несколько месяцев на свет появились и шесть первых книг «Описания Африки». В конце концов я даже стал находить некоторое удовольствие в своем положении сидячего писаки, раскаявшегося путешественника и в полной мере вкусил прелести общения со своим семейством. Правда, меня все же не оставляло беспокойство по поводу происходящего.
Я был еще очень нездоров, когда Маддалена в начале марта передала мне весть, которая уже потрясла всю Италию: имперские войска разбили армию Франциска под Павией[64]. Распространился слух, согласно которому Франциск был убит; но вскоре нам предстояло узнать, что он жив и пленен. Однако от этого положение не становилось менее катастрофичным: какова бы ни была судьба монарха, стало ясно — французы еще долго не смогут противостоять амбициозным планам Карла V.
Думал я и о Клименте VII, который открыто выказал свой доброжелательный настрой по отношению к Франциску и оттого должен был разделить с ним поражение. Как же ему достойно выйти из этого положения? Помириться с императором, упредив его гнев? Или, напротив, использовать свое влияние, чтобы объединить христианских государей против императора, забравшего слишком большую власть и ставшего опасным для всех? Я бы дорого дал, чтобы иметь возможность переговорить с Папой. А еще больше — с Гвичардини, особенно после того, как получил от него в начале лета письмо, содержащее следующую загадочную и ужасающую своей иронией фразу: Только чудо способно еще спасти Рим, и Папа хотел бы, чтобы его совершил я!
ГОД ЧЕРНЫХ БАНД
932 Хиджры (18 октября 1525 — 7 октября 1526)
Он стоял передо мной: изваяние из плоти и железа, обладавшее способностью громогласно хохотать и предаваться гневу.
— Я вооруженная опора Церкви!
Его прозвали «большим дьяволом» и таким — непокорным, бесстрашным, с наскока берущим женщин и крепости — и любили; его боялись и боялись за него, Бога молили, чтобы он защитил его и защитил от него.