Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Алексей Фомич, а у нас Иван Алексеич, — только что сейчас вошел, сидит в столовой.
— А самовар у вас готов? — осведомился Алексей Фомич.
— Самовар сейчас закипит.
— Да вы какой, маленький, конечно, поставили? Поставьте-ка еще и большой: он ведь стаканов двенадцать выпивает, не меньше.
Марья Гавриловна тихо всплеснула руками, однако шепнула:
— Сию минуту поставлю! — и шмыгнула на кухню; у нее появилась и чрезвычайная быстрота движений и таинственность в голосе: приход сына к отцу в дом оказался в ее представлении событием чрезвычайным.
А отец сказал сыну, войдя в столовую, где только что были закрыты ставни и зажжена лампа:
— Я не спросил тебя — ты в Петербурге был только проездом из Риги или пожил там хоть немного?
— В том-то и дело, что насчет войны, что она вот-вот, я слышал в Риге…
— В Риге? Ну, тогда все понятно!
И Алексей Фомич с минуту ходил по своей столовой молча, по столовой, украшенной арабским изречением, написанным готическим шрифтом на дощечке: «Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв».
Ваня сидел на диване, покрытом белым чехлом, и белая блуза его, тускло освещенная лампой, так странно сливалась с этим чехлом, что делала «чемпиона мира» еще шире, чем был он на самом деле. Чтобы прервать молчание, Ваня сказал в спину шагавшему тяжело отцу:
— Я там, в Риге, две картины написал… Кроме, конечно, этюдов… И даже офортом занимался.
Алексей Фомич ничем не отозвался на эти слова. Подождав, Ваня хотел было сказать еще, что писала рижская газета по поводу его выставки, но отец спросил вдруг отрывисто:
— Почему война?
— Не знаю… Ах да, — этот же там какой-то убит сербами… Ну, читал же ты, должно быть, в газетах, — с усилием, как о чем-то совершенно для него лишнем и ему ненужном, пробасил Ваня.
Здесь голос его, не расплываясь, как на улице, а отражаясь от стен и потолка, гудел и делал все слова его каким-то сплошным рокотом, и Алексей Фомич отметил это, сказав:
— Если возьмут тебя все-таки, просись в дьячки, — октавой петь будешь.
— В дьячки бы ничего, да, говорят, в военное училище брать таких будут, — зарокотал Ваня.
— Каких таких? Октавистов?
— Нет, с образованием какие… Через год прапорщиком буду.
— Через год? Как через год? — очень изумился Алексей Фомич и даже остановился посреди комнаты: — Значит, целый год будешь там артикулы проходить?
— Будто бы так, а в точности не знаю.
— Я вижу все-таки, знаешь ты очень мало!
— Да от кого же было узнать больше? — удивился теперь Ваня восклицанию отца.
— Ты пойми: год! За коим же чертом, когда война может окончиться через три месяца?
— Да я и сам так думаю… Соберут нас, скажем, тысячу человек, будут с нами биться, чтобы всю эту премудрость военную нам вдолбить, а к чему?.. Так, должно быть, на всякий случай: может, и в три месяца кончится война, а может, и года на два затянется, — беспечным тоном и с самым беспечным выражением на плотном молодом лице объяснил Ваня.
Однако и слова эти и самый тон объяснения возмутили отца.
— Думай, думай прежде, чем говорить! — прикрикнул на сына он. — Как это так «на два года»? Ты представляешь, что это такое «два года»?
— Да ведь там как хочешь представляй, а можешь даже и вовсе не представлять, от этого что же изменится? — полюбопытствовал Ваня и сам себе ответил: — Ничего решительно.
Только Марья Гавриловна, стоявшая у двери с кипящим самоваром в руках и решившая, что настал момент его внести, предотвратила взрыв возмущения отца прежним, давно уж ему известным равнодушием сына.
— Вот вам сначала маленький, какой поспел, — сказала она певуче-приветливо, — а большой, какой на пятнадцать стаканов, только что поставила.
IIIКогда Надя вернулась от Сыромолотова домой, то первое, что она сказала сестре Нюре, было:
— Вот что, Нюрочка, нам с тобой надо ехать в Петербург.
— Так рано? — удивилась Нюра.
— Ну, не так и рано, положим, а главное — надо не опоздать.
Что Нюра поступит тоже на Бестужевские курсы и будет жить в одной комнате с Надей, это уж было решено, конечно, гораздо раньше, но ехать думали в конце июля, а теперь не было еще и половины месяца.
— Как так опоздать? Куда опоздать? Почему опоздать? — зачастила вопросами Нюра.
Но Надя была настроена так, что благодушно ответить на них не смогла, — она возмутилась даже, что сестра ее так легкомысленна.
— Ты что в самом деле, Нюрка, пяти лет, что ли? Должна уж помнить, в какое время живешь, гимназию кончила!
— А в какое такое особенное? — удивилась Нюра.
— Здравствуйте, хорошо ли вам спалось!.. В Петербурге забастовки, ультиматум Сербии объявлен, а она говорит: «в какое»?!
— Что же я, не знаю, что ли? — почти обиделась Нюра. — Какая же тут новость?
— Вот такая, что надо ехать, пока не поздно… Соберемся и поедем.
— Подумаешь, долго как собираться надо!
Это знала и сама Надя, что недолго, но не могла же она сказать младшей сестре, что главное, почему ей хочется как можно скорее ехать, это желание быть там, где забастовки и демонстрации рабочих.
От братьев Коли и Пети давно уже не было писем, и в семье Невредимовых не знали, что это значит. Даже и старик беспокоился и, подергивая головой, ворчал за обедом, ни к кому не обращаясь:
— Молодость, молодость!.. Куда ветер дует, туда и она гнется… Костяка-то этого самого нет еще, а без него что же? Та же трава… Надо послать телеграмму: что с ними?
Дарья Семеновна, конечно, беспокоилась тоже, но она подходила ближе к возможной опасности и спрашивала своих студентов:
— Вот бастуют себе рабочие, — хорошо, дело ихнее, конечно, — а как же инженеру тогда быть? С кем же Коля быть должен: с ними ли, или, я так думаю, хозяйскую руку он должен держать, иначе как же? Иначе его должны непременно уволить с завода.
На этот деловой вопрос один из студентов — высокий Саша — отвечал без малейшего затруднения, как об очень хорошо ему известном:
— Инженеры, мама, по самой сути своей — офицеры производственной армии, поэтому, конечно, ни бастовать, ни бунтовать им не полагается по уставу… Однако мало ли чего не полагается делать, однако делается.
А другой студент — невысокий Геня — добавил к этому, чтобы успокоить мать:
— Наш Коля, мама, не из таковских, чтобы не понимать, что ему надо делать.
— А Петя? — тут же спросила Дарья Семеновна, но на это ответили сразу Саша и Геня:
— Что ты, мама! Пете разве есть время?.. Ему некогда — ему дипломную работу сдавать надо.
Четверо молодых, пятая старуха, а шестой — совсем уже древний, с головой белой и дрожащей, как шапка одуванчика под легким ветерком, готовая облететь, — они каждый по-своему переживали внятное уже прикосновение чего-то большого и зловещего, что надвигалось. Молодым хотелось поднять головы выше, чтобы разглядеть лучше; старой — втянуть голову в плечи, а древнему зачем-то понадобилось тут же после обеда подойти к сараю, остановиться в его полуоткрытых широких дверях и начать приглядываться к тому, что в нем было наставлено.
Обычно после обеда Петр Афанасьевич спал часа полтора, иногда и два, и потом поднимался бодрый, умывался, шел в сад и там говорил самому себе, однако вслух:
— Вдруг вот так возьму да и доживу до ста лет, а?.. Все может быть. Ведь доживают же другие… Еще и побольше ста лет живут, но это уж, это уж я нахожу излишним, а до ста лет отчего же нет? Вполне, по-моему, возможно… Никаких так называемых кахектических болезней у меня нет, стало быть… стало быть, вполне могу…
И в такие бодрые минуты он подходил к каждому дереву в саду своем, как к старинному другу или как отец к детям: ведь каждое сажал он сам и каждое помнил, каким оно было, когда его ставили в ямку и засыпали землей, причем он каждое старательно притаптывал, чтобы не раскачало ветром. Он о каждом своем дереве знал, чем оно болело, если болело, какое было особенно плодоносным, какое не очень, какое росло буйно, а какое с оглядкой, какое с каким вело долгую борьбу там, в земле, где захватывало как можно больше земли корнями, и здесь, где раскидывало как можно шире крону, чтобы впитать в себя побольше солнца, творящего ткань растений.
Вдоль ограды сада стояли у него тополи и вязы — деревья-завоеватели: они летом сбрасывали с себя так неисчислимо много летучек, что те, подхваченные ветром, засыпали всю землю далеко кругом. Если бы от каждой такой летучки пошло новое дерево, то они быстро покорили бы и весь город и все окрестности его верст на тридцать кругом: везде были бы только тополи и вязы с их зеленой мощью, с их чудеснейшим переплетом ветвей, у каждого из всех тополей и у каждого из всех вязов совершенно особенным, неповторимым.