Собрание сочинений. Том 1 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Каждый, сегодня продавший на грош, завтра может продать на рубль», — говорили в их время. Разведка есть психология, наука об узнавании людей, разведка есть внимательность и осторожность, искусство.
Мурусима в свое время поставил десять тысяч телефонов на острове Формоза. Была проявлена немалая предприимчивость. Телефоны ставили в отоплении, в раковинах клозетов. На Филиппинах Мурусима — шеф конторы по ремонту и отделке квартир. В Корее — переселенческий агент. Наука об узнавании людей есть только первый раздел разведки. Узнав человека, учишься выведывать, что он знает. Это второй раздел. Третий — уменье внушить ему свои мысли и добиться, чтоб он их усвоил и повторил. Четвертый — оставаться неуловимым.
В Корее Мурусима распространял альбомы с видами Северного Китая и читал по радио лекции о свободных землях.
В 1920 году он жил во Владивостоке торговцем шелка. Красные обложили город со всех сторон, и на Миллионке, в узких уличках этого гигантского дома-квартала, в самых глухих коридорах его, на «китайском небе», уже стряпались документы на все случаи жизни.
Когда красные приблизились к городу, Мурусима постучался во все знакомые двери.
— Я разорен, — сказал он, горько улыбаясь. — Наше командование — о грубияны, о нахалы из нахалов! — не эвакуирует моих складов. Я оставлен большевикам, мои милые знакомые.
Его жалели. В награду за сочувствие он дарил шелк.
— Не оставлять же большевикам, — говорил он резонно. — Берите и не забывайте несчастного Мурусиму. Быть может, мы скоро встретимся. Берите, носите, если только вам позволят носить красивые платья.
Он раздал вагона три шелка, не забыв записать, кто и сколько его получил.
После большевиков он сгинул. Месяца через два его встретили на Семеновском базаре продающим японские зубные щетки. Вид его был ужасен. Кто-то тайком накормил его на кухне и подарил пару белья.
— Отчего бы вам не уехать домой, Мурусима?
— Мне? Вы смеетесь! Я — вор. Я не продал шелка и не вернул его стоимость банку. Родина меня предала.
Он стал доставать старым знакомым дешевую контрабанду: чулки, сигареты, бритвы.
Почти нищий, он сохранил широкие жесты богатого человека. Никто не смел, из боязни обидеть, отказаться от его трогательных подарков.
— Это за то, что вы когда-то у меня покупали, — говорил он. — В несчастье я вспоминаю всех осуществлявших мое благополучие.
Многие из знакомых работали у большевиков, и дружба со старым японцем была рискованной. Но он бывал так трогателен, когда входил, запыхавшись, и, быстро вертя своей черной, седеющей и от седины будто пыльной головой, рассказывал, что дела его пошли в гору и он будет торговать рыбой, что язык не поворачивался сказать ему грубость. Как-никак, а многие прожили с Мурусимой десятки лет, дружили, вместе ходили в театры, вместе выписывали журналы и вместе жили летом на даче, где-нибудь возле Океанской.
И старик дарил дешевый халатик из пестрого японского ситца или старую ширму, расписанную багровыми птицами.
И вдруг пропал, сгинул, потерялся бесследно. Говорили, что кто-то повстречал его на Посьете укладчиком рыбы на промысле. Другие видели Мурусиму рулевым на шаланде. Третьи… Но тут он явился столь же неожиданно, как и пропал. Он важно сошел с парохода-экспресса, прибывшего из Иокогамы, и проследовал в гостиницу «Золотой Рог».
Старые знакомые дрогнули. И было отчего. Скоро припомнил им Мурусима и шелк и ширмы…
Прощаясь, Мурусима сказал Шарапову:
— В случае, если я замечу что-нибудь опасное, я уйду на северо-восток — скажем, к бухте Терней. Там начальствует некто Зарецкий, добряк, широкая душа, милейший человек. Там тогда и ищите.
— Тяжеленько будет найти. Ишь куда лезете! Стоит ли? Добрых тысяча километров от границы. Север, морозы… — ответил Шарапов, но Мурусима только развел руками.
3В сентябре, проводив Ольгу на север, Шлегель из бухты Терней пробрался тайгой на Нижний Амур. Вид начатого города был потрясающе хаотичен. Склады горючего стояли рядом с жилищами, а больница ютилась вдалеке от жилищ, на каждом шагу торчали машины, и всюду на пустырях стояли знаки, гласившие, что это место заводов, клубов и яслей. Значки эти переносили с пустыря на пустырь, а потом поставили все вместе за стеной конторы. Никакого воображения не хватало понять в толчее, сутолоке и безобразии площадки, что получится дальше.
Этот начальный вид пугал неопытных. Трудно было себе представить, чтобы из этой грязи, бревен, сора, взорванной земли и машин, перепутавших свое назначение, можно было организовать что-нибудь серьезное.
Поэтому все говорили о быте, и он казался страшнее, чем был. Героика собственных дел познавалась, только когда человек заболевал или получал отпуск. Он вдруг просыпался тогда в ужасе от своего упорства.
Те, кто были здоровы, не имели времени продумать и охватить сделанного. Труд их был тяжел и от тяжести казался маленьким, незначительным, а с мировой точки зрения особенно ничтожным. Но когда им рассказывали о планах всего строительства на Дальнем Востоке, в котором их город был всего одной деталью, они переводили планы на бревна и кубометры земли, на трудодни и начинали тогда понимать, что участвуют в необыкновенном деле необычайного века, и им хотелось самим переделан, все это великое дело до конца.
Шлегель жил у Янкова. По вечерам они старались по зажигать огня из-за комаров и все же ходили с окровавленными щеками и опухшими глазами.
— Нечистая сила, а не природа, — хрипел Янков. — Уничтожить бы ее к чертям. Развели тайгу, а человек в ней жить не может. Вырубить бы ее к чертям и выжечь да рассадить свои парки.
— Нечего ожидать, жги, — говорил Шлегель.
— Сила не берет.
— Тогда сиди и молчи.
Шлегель приехал предупредить, что в большое строительное сражение вливаются свежие части — идут лесорубы из Архангельска, каменщики с Украины, инженеры с Волги, что новый город по частям заказан и строится на ленинградских и украинских заводах и движется армией ящиков в поездах и на пароходах.
— Пора заказывать и будущие кадры, — говорил он. — Думали об этом?
— Много надо, Семен Ароныч. Специальные вузы придется открывать.
— Ну и что ж, откроем.
— Корабельных мастеров надо? — Надо. Судостроителей, электромонтеров, электриков надо? — Надо. Всего, я думаю, тысяч десять на первые годы.
— Пора заказывать, — торопил Шлегель. — Пока людей соберете да выучите — глядишь, и город будет готов.
Он торопил с заказом на людей не зря. Люди были нужны.
В тот же год мореходная школа большого города была приписана к таежной стройке, в корабельный техникум подброшены кадры и стипендии, а в технических вузах столиц забронированы за новым городом в тайге десятки людей.
Город строился теперь всюду — от океана до океана, во всю ширину страны, связывая воедино судьбы многих людей в разных углах страны.
В сентябре сами собой родились две новые профессии — поэта и парикмахера. Инженер Лубенцов, тот самый, которого отправляли в Кисловодск за «слабый характер», но потом оставили по настоянию Шотмана, сломав ногу на рубке, объявил себя на время отдыха парикмахером. Лубенцов был горняком по профессии и на строительство города попал временно, на зиму. Нужно было валить тайгу, и ему дали в руки топор.
А слесарь Горин, лежа в лихорадке, стал писать песни. Репертуар их обоих вначале был прост. Лубенцов подстригал косички на висках и шее и вырывал волосы под так называемый второй номер. Мучительное удовольствие это не всякий мог выдержать, но Лубенцов был упорен и совершенствовался. Постигнув тайны безболезненной стрижки, он изобрел три фасона — «голяк», «чубчик» и «Евгений Онегин». Обрадованный льготами и всеобщим вниманием, он разработал затем дамскую прическу «АН». Фантастическая путаница волос, кое-где нечаянно тронутых ножницами, поразительно напоминала колтун, но выбирать было не из чего. Оставалось надеяться на талант Лубенцова и верить его упорству. К зиме он ожидал освоения высших ступеней техники.
А слесарь Горин писал лозунги в клубе и эпитафии на могилах. Он делал также надписи на венках и бичевал шкурников и лодырей в стенной газете.
Теперь он умирал, обескровленный язвой желудка. И хотя все его обнадеживали, он знал, что смерть неминуема, и не огорчался этим. О себе он сначала написал так:
«Первый поэт великого города — Горин», но потом переделал на «Самый ранний поэт Горин», на «Поэт из первой партии строителей», на «Поэт от мая до сентября 1932 года». Он умер на варианте:
«Я первый стал сочинять песни и лозунги на строительстве города. Я сочинил девятьсот лозунгов, тридцать одну надпись на плакатах и двести надписей на могилах. Меня звали Горин. Я хочу, чтобы на нашем кладбище потом разбили парк отдыха».