Моя жизнь. Мои современники - Владимир Оболенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собрание закончилось избранием в председатели В. К. Винберга. Рыбицкий надеялся, что губернатор его не утвердит, но ошибся. В это время таврическим губернатором только что был назначен B. Ф. Трепов. Он был известен своими правыми взглядами, но, как умный человек, не хотел начинать свою службу в губернии мелкой борьбой с местным земством, в особенности в Ялте, рядом с царской резиденцией. Он отлично понимал, что старый, опытный земец Винберг приведет в порядок запушенное Рыбицким земское хозяйство, а сам, сильный придворными связями, не боялся упреков в утверждении опального земца. В. К. Винберг был утвержден, и ялтинское земство вступило в период своего расцвета. 9 лет, до своего избрания членом четвертой Государственной Думы, этот замечательный старик работал с утра до ночи над управскими делами, объезжая строившиеся больницы и школы, вникал во все организационные и технические мелочи. Строились новые школы и больницы, учреждена была делавшая большие обороты касса мелкого кредита, найдены новые источники обложения путем переоценки недвижимых имуществ и т. д. Словом, через 9 лет Ялтинский уезд нельзя было узнать.
Выше я дал подробную характеристику В. К. Винберга и его земской деятельности, а потому перехожу к характеристике других ялтинских земцев.
Из деятелей ялтинского земства я хочу сказать несколько слов о двух примечательных и несомненно выдающихся людях — об А. М. Дмитревском и об упоминавшемся уже А. Е. Голубеве.
А. М. Дмитревский до своего переезда в Ялту служил на государственной службе. Тяжко заболев, он по совету врачей переехал на жительство в Ялту и, нуждаясь в заработке, поступил на земскую службу мелким служащим. Рыбицкий, сам не способный к какой бы то ни было работе, сумел, однако, оценить по достоинству этого широко образованного и исключительно трудоспособного человека, и скоро Дмитревский сделался в управе главной и единственной рабочей силой. На много лет он сросся с ялтинским земством и сделался одним из самых видных его деятелей и помощников В. К. Винберга. Это был необыкновенно оригинальный человек. Невзрачный на вид, преждевременно полысевший, с бледным каменным лицом, окаймленным рыжеватой бородой, с маленькими белесоватыми глазками, как-то равнодушно смотревшими через золотые очки, он всегда был внешне спокоен среди кипевших вокруг страстей и молчалив, а когда говорил, то исключительно по делу, которое он досконально знал. Голос его звучал каким-то каменным звуком, гармонировавшим с его каменным лицом. И только изредка, если ему приходилось защищать любимое дело от нападок оппонентов, он, не меняя каменных модуляций голоса, отпускал по отношению к противникам едва уловимо саркастическое замечание, которое совершенно уничтожало их аргументы. Жил он жизнью аскета. Ходил всегда в одном и том же коричневом пиджаке, не признавал никаких развлечений и никого не пускал в тайники своей замкнутой души, в которой, однако, все чувствовали присутствие нежной, греющей доброты. Он был болен всевозможными болезнями, часто говорил мне, что жить ему осталось немного, и остаток своей жизни посвятил своему любимому делу — народному образованию. Хорошо осведомленный в педагогических вопросах, он был главным руководителем народного просвещения в Ялтинском уезде, но скромно и конфузливо отклонял от себя всякое внешнее доказательство своей крупной роли, прячась за спины других.
Не помню уже, почему он ушел из ялтинского земства во время революции и стал заведующим народным образованием города Симферополя. Сколько его ни уговаривали занять более ответственный пост, соответствующий его знаниям и дарованиям, — он упорно от этого отказывался, ссылаясь на свои скромные силы и болезнь. С тех пор теперь прошло 20–30 лет. Большинство из людей, с которыми мне пришлось иметь дело в Крыму, давно уже покоятся в могилах, а об Дмитревском я еще недавно слышал. Он и под большевиками остался работать в Крыму над своим излюбленным делом. И я ясно представляю себе, как он обезоруживал полуграмотное начальство своей мерной каменной речью с неуловимыми сарказмами.
А. Е. Голубеву было уже за 60, когда я впервые с ним познакомился. Это был старик с крупными твердыми чертами лица и с глубоко сидящими под густыми бровями умными проницательными глазами. Носил длинную белую бороду, а густые белые волосы подстригал в скобку по-мужицки. Вообще внешним видом он очень напоминал среднерусского деревенского кулака. Старик по-видимому очень ценил свою простонародную внешность и подчеркивал ее костюмом: носил всегда рубашки навыпуск, подвязанные шнурками.
А. Е. Голубев был по происхождению крестьянином Тамбовской губернии, выбившимся благодаря большим способностям в интеллигенцию. Окончив медицинский факультет, он избрал себе научную карьеру и вскоре получил кафедру по гистологии в Казанском университете. Однако его научная карьера скоро окончилась. Когда, вследствие какой-то политический истории, из Казанского университета был удален профессор Лесгафт, несколько профессоров, в их числе и Голубев, заявили протест министру народного просвещения и, не получив удовлетворения, подали в отставку. Человек чрезвычайно самолюбивый и страстный, Голубев не захотел после этого продолжать свою научную деятельность и уехал в Сибирь, взяв должность приискового врача. Однажды, пробираясь верхом по тайге, он случайно нашел в какой-то речке большой самородок золота. Сделал заявку, вошел в компанию с сибирским купцом Таюрским и стал золотопромышленником. Через несколько лет он вернулся в Россию миллионером.
Но прежде чем продолжать мой рассказ о том Голубеве, которого я знал, необходимо для полной характеристики этого любопытного человека заглянуть в его дальнее прошлое, которое я знаю понаслышке.
Голубев кончил медицинскую академию вместе со своим другом, впоследствии известным профессором Эрисманом. В начале 60-х годов оба друга, оставленные при академии, жили в Петербурге, подготовляясь к профессуре, и познакомились с двумя сестрами Сусловыми, приехавшими в Петербург учиться. Обе сестры стали впоследствии знамениты. Одна своими романами с Достоевским и Розановым, другая — тем, что, отправившись учиться за границу, была первой женщиной в России, — а если не ошибаюсь, и во всем мире, — получившей диплом доктора медицины. Вот в эту-то вторую Суслову, Надежду Прокофьевну, влюбились одновременно оба друга — Голубев и Эрисман. Она предпочла Эрисмана и вышла за него замуж, а Голубев уехал профессором в Казань, а оттуда в Сибирь. Вернувшись из Сибири в конце 70-х годов, он снова встретился с Н. П. Сусловой, уже разошедшейся со своим первым мужем. Его любовь к ней снова разгорелась. На этот раз он оказался счастливее. Н.П. тоже полюбила своего давнего друга и поселилась с ним на южном берегу Крыма, где Голубев купил себе большое имение. С тем же увлечением и упорством, с каким он прежде занимался наукой, а потом золотопромышленностью, он занялся виноградарством и виноделием. И скоро вина Голубева стали известными по всей России. Жена его, знаменитая русская женщина, вела домашнее хозяйство, смотрела за курами, разливала чай, сидя за самоваром. Кое-когда лечила татар соседних деревень, когда они к ней обращались за советом. Гости у Голубевых бывали редко, да и то только летом, когда соседние имения и дачи заполнялись приезжими. А долгие зимы проводили они в полном одиночестве. И прожили так более сорока лет. Что побудило этих двух значительных и талантливых людей отказаться от прежних интересов жизни и обречь себя на одинокую жизнь в Крыму — об этом можно только догадываться. Властный, деспотический и невероятно ревнивый по натуре, он по-видимому не мог примириться с ее блестящей медицинской карьерой, в то время как сам он уже не рассчитывал быстро восстановить свои научнее успехи. А кроме того, он не прощал ей ее первого брака со своим другом проф. Эрисманом, которого она когда-то предпочла ему и которого он с тех пор возненавидел. Вероятно и она, склонная к сентиментальности, полюбив Голубева, решила искупить последующей жизнью причиненные ему страдания. Отказалась от видного общественного положения, покинула навсегда своих друзей и знакомых и уехала с любимым человеком делить с ним его одиночество.
Голубев был несомненно человеком выдающимся, но самомнение его превышало его умственные качества. Считая себя головой выше всех окружающих, он ко всем относился свысока и часто оскорблял людей своими глумлениями и издевательствами. Он сам изъял себя из общения с верхами русской интеллигенции, но переживал свой добровольный остракизм как незаслуженное непризнание со стороны общества. Озлобился и вымещал свое озлобление на горячо любимой жене и на всех, с кем входил в соприкосновение. В молодости, отстаивая университетскую автономию, он был либералом. Но огромное самомнение и самолюбие не позволяли ему мыслить «по трафарету». И он создал себе какую-то доморощенную идеологию из смеси толстовства со славянофильским народничеством. Он гордился своим крестьянским происхождением и часто, защищая свои сумбурные идеи, противопоставлял их, как «мужицкие», «барскому либерализму». Выработал себе особый стиль не то простонародной, не то древнерусской речи: «милости просим откушать нашего хлеба-соли», «не посетуйте» и т. п. Англичан иначе не называл, как «рыжие варвары», а русских либералов — «гуси лапчатые». Как-то всегда неловко становилось от его простонародных словечек, шуток и прибауток. Чувствовалось, что все это фальшивое и напускное.