Русский диссонанс. От Топорова и Уэльбека до Робины Куртин: беседы и прочтения, эссе, статьи, рецензии, интервью-рокировки, фишки - Наталья Федоровна Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уэльбека, приехавшего в Москву (как уже отрапортовали СМИ) якобы для того, чтобы на примерах столичных магазинов «изучать классовое расслоение россиян», – автора текстов, благодаря которым он был «удостоен» судебных исков, – часто оправданно называют пессимистом, одним из самых мрачных писателей эпохи цинизма нескончаемой Кали-юги. Сам же Мишель Уэльбек обозначает себя «активным пессимистом» и зачем-то уверяет нас: «Я не такой уж депрессивный тип! И я довольно часто улыбаюсь. Это происходит безотчетно». Что же касается российского классового расслоения, то у Мишеля Уэльбека «нет четкой методики» для описания этого: «Я не социолог, я только играю в него – однако мне бывает интересно, что же происходит в другой стране: поэтому-то я здесь».
Пожалуй, именно любопытство и подвигает автора нашумевших романов и – совершенно простых – стихов (которые он, по признанию, пишет нерегулярно, время от времени) заниматься тем, что называется встречами с читателями (но это вам не какой-нибудь литвечер, на который вы пришли по необходимости). «Лежа на полу, я смиренно слежу за восходящим солнцем», – читает он наизусть на ласкающем слух французском; периодически пьет минералку и снова читает, читает, читает стихи… я смотрю на экран, где для меня и таких же, как я, невежд – перевод: «Прикосновение женских рук лишено всякого смысла. Однако по-прежнему желанно», «И так будет продолжаться день за днем до самого конца мира…». Как верно подметил саркастичный ведущий Евгений Бунимович, чтобы в двадцать-то первом веке слушали твои стихи в большой аудитории Политехнического, надо написать кучу романов. Та-а-ких, знаете ли, романов!.. Да чтобы все закачались.
Кстати, о всяком разном: тема секса в прозе г-на Уэльбека периодически не давала покоя то одному, то другому сидящему в зале. «В моих книгах так много секса потому, что „это“ – тоже отражение жизни, а отражение жизни – одна из функций романа. Если „это“ важно в жизни, „это“ должно быть выражено и в литературе». Однако народ на сем не успокаивается: «Что вы делаете, – язвит Бунимович, читая записку (особенно умиляют его подписи типа „Спасибо, Ольга“), на что каждый раз бурно реагирует, – чтобы привлечь внимание понравившейся вам женщины?» «Не знаю, мне никогда этого не удавалось. Не нашел я методики. Не знаю…» – отвечает честно Уэльбек. Чем будоражит как зал, так и ведущего: «Я думаю, это самое важное признание, которое мог сделать Мишель Уэльбек в России!» – смех сквозь слезы. Но дальше – больше. Кто-то интересуется, часто ли посещают писателя влюбленности, на что тот отвечает: «Народу много, а тема довольно интимная…» – в зале постоянно посмеиваются. В зале комфортно, и даже разговоры о смерти, о которой так часто пишет Уэльбек и которая осталась, пожалуй, его единственным табу (только над ней он еще не смеялся), не вызывают приступа раздражения вопиющей вселенской несправедливостью. В вопросах же морали (ничто человеческое не чуждо) он называет себя учеником и верным последователем Шопенгауэра и считает само понятие «мораль» метафизическим.
Далее следуют псевдопровокации: «Человек – это мерзко? Ничтожно? К кому вы обращаетесь в своих книгах?» «К людям. Пока, – пожимает плечами тот, чье имя навсегда будет связано с запахом скандала. – К любому существу, умеющему читать. Это не шутка. Но я не настолько люблю людей: можно было изобрести чего-нибудь и получше». А люди не отстают: «Кто вы в вашем „Мире как супермаркете“? Продавец, товар, бренд?» «Я всегда с клиентом себя ассоциировал, – склоняет голову. – Я… в общем… да… Продаюсь в супермаркетах… Стихи, карманное издание такое… И я рад этому».
Без вопроса о смерти литературы (смерти автора, etc.) тоже, как водится, не обходится ни одно «приличное сборище» с писателем в главной роли. «Современная литература умерла?» – допытываются умники. «Современная литература не умерла. Я же есть!» – смеется смиренный автор, а потом слегка озадачивается. Любопытство народа нашего, так полюбившего считать чужие деньги, неистребимо: теперь вот у Уэльбека спрашивают, на что он потратит свой гонорар в миллион евро. «Э-э…» – тянет. Вопрос застает врасплох, и на помощь приходит ведущий: «Мишель же сказал, что будет ходить у нас по магазинам – значит, от гонорара ничего не останется!» Однако у Уэльбека есть более нормальные желания, нежели спускание «бабок» в столичных «шопах»: он хочет построить дом, который соответствовал бы именно его представлениям о доме. Признается, что очень любит архитектуру и, если б не писательская карьера (здесь именно это слово), то непременно стал бы архитектором, хотя… на самом-то деле, положа руку на сердце, не очень уверен: «Не знаю… Моя первая профессия – приходить в издательские дома; меня издатели принимали… И ничего другого я бы придумать не смог. Если б от писательства меня спас статус чиновника, ничего хорошего из этого бы не вышло. Мне повезло. Очень повезло…».
Потом кто-то с маниакальным любопытством поинтересовался, что все-таки может быть страшнее смерти. «Страдание страшнее смерти, это же совсем просто…» – пожимает плечами Уэльбек и, отвечая еще на какую-то банальность, говорит о том, будто одну нелепую фразу, использованную в новом романе «Возможность острова», вычитал в женском журнальчике. Вот она: «Жизнь начинается в пятьдесят, а заканчивается в сорок», – и Уэльбеку хочется довести все до полного абсурда, что он и делает, приподнимая маску, которой вроде бы и нет: «Ох, как бы глупость не сказать…». Он естествен, это подкупает – быть может, именно поэтому личная жизнь писателя не дает никому покоя. И вот уже кто-то безумно хочет знать, важнее ли для г-на автора «острота чувств или гармония с любимой», а также «мир внутри себя или гармония в государстве».
Нетрудно догадаться, что для Уэльбека «частная жизнь гораздо важнее всякой политики; взаимоотношения – самое главное». А какой-то особо одаренный читатель, не избежавший