Сутки в ауле Биюк-Дортэ - Константин Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тангалаки встал и, сделав грациозный жест рукой, скромно опустил глаза.
— Так, так! — сказал он. — Франц Адольфыч, я готов с вами согласиться, что этот зуав взял казака; но ведь это исключение... Не думайте, ради Бога, чтоб мы не верили вашему патриотизму; мы верим ему; но ведь это исключение, исключительный случай... Он не составляет общего правила; общего правила один исключительный случай не составляет... Я всегда беспристрастен и скажу, что француз-солдат выше нашего, как гражданин, как человек, но не как солдат... Он, может быть, ловчее нашего... я даже допущу, что он ударит два раза штыком, а наш русачок всего один раз, но зато как!..
— Ну, — перебил Житомiрский холодно, наливая себе полстакана хересу, — это тоже вопрос. Я говорил с одним дезертёром-французом — молодчик был такой... славный солдат — так он прямо говорит, что русские не умеют колоть, слишком, этак, выставляют вперед ружье прежде нанесения удара... А надо сзади... вот так, а надо вот так!.. Удивительный был малый! Марков, вы его помните?
— Э! — сказал Марков, — пустомеля! Одно слово: дезертёр... Этого довольно.
— Нет, согласитесь...
— Не соглашусь! — воскликнул Марков, успевший, пока другие спорили, сильно разогреться у столика с закуской, — вы, Ромуальд, лучше молчите; я с вами поссорюсь... Вы тогда, извините, непристойны были... Все-таки он солдат, хотя и мог быть ловок, как француз... и, вдобавок, дезертёр, изменник. А вы с ним пили брудершафт в палатке!. Стыдно!..
— Ну, что ж такое? И другие офицеры делали то же... не я один...
— Что ж такое? А зачем вы покраснели? Вот то-то и есть. И другие офицеры были глупы... Что ж такое? Нет, батюшка, мне ваши слова, как нож в сердце — да-с! Я русский в душе. Вот свел бы я вас с ротмистром Бардамовым... он вам показал бы! Вот удалецкая голова! Как врезался в ряды английских драгун... Ведь это что за войско было! гиганты, а не войско! Красавцы... Он: «вперед, ребята, вперед!..» А тут из задних рядов какой-то выходец по-русски, как нельзя чище: «Сюда, сюда, скотина русская, — сюда!.. Я тебе размозжу дурацкую голову... Скорей!..» — «Сейчас!» — кричит, да как махнул по сторонам, пробился до него... Раз его по груди — не берет; другой раз по ляжке — рассек... тот его ранил в руку, а он разозлился, да как хватит его в лицо — до ушей рассек!.. Вот бы я его на вас напустил... Ведь вы, душа моя, все-таки штафирка, чинищев — больше ничего; вы в военном деле не судья.
— Ну, — отвечал Житомiрский с сдержанным гневом, — а все-таки урон будет на нашей стороне, как вы ни кипите тут за стаканом пунша!
— Позвольте, позвольте! — вмешался Тангалаки, — я оскорблять нашу общую отчизну у себя в доме не позволю... Мы живем щедротами...
— Э,э, господа! полно, полно вздорить из пустого! — перебил старик Киценко, — эх-эх-эх! Ну, какое нам дело о политике говорить? Сидите да ждите! Вот и до нас дойдет очередь, тогда и храбрость будет видна. Пока, благодаря Творцу-Создателю, не трогают нас... Мы ведь, господа, тоже служили... Еще как — солдатиками начинали. Горя тоже не оберемся, бывало. А вам что? Да в наше время и не говорили много так офицеры-то... Сказал отец-командир: «марш, Киценко, растакой-ты!» — «Слушаюсь, ваше высокоблагородие!» Ей-Богу, право. Стойте-ка; я вам лучше спою песенку:
Ты моя душка, моя красотка .. На чем играешь — не понимаешь! Ах, я играю на кларнете,
Трю, трю, трю-рю-рю. Ты моя душка, моя красотка, На чем играешь — не понимаешь, Ах, играю я на флейте!
Фю-фю-фю.
Все, однако, были недовольны вмешательством старика и не дали ему кончить.
— Нет, позвольте, позвольте, позвольте! — снова затарантил Тангалаки, опуская глаза и отскакивая шаг назад, — позвольте, господа! Россия должна быть священна для каждого из нас... щедроты, которыми...
— Но, послушайте... — перебил Шаркютье. Тангалаки отклонился от него с досадой.
— Я прошу немногого, прошу выслушать меня... Россия должна быть для всех нас священна... Все русское... мы русские...
Марков схватил полный стакан лафита и, подняв его, громко воскликнул:
— За здоровье матушки нашей, святой Руси! Да здравствует она, голубушка, на многие и многие лета на погибель врагам! Трррах! Пей, душа-Муратов, пей...
— Брудершафт! — подхватил маленький доктор, выскакивая вперед с своим стаканом.
Киценко взял его под руку, а Тангалаки отошел в сторону с досадой и холодностью в очах.
— Никак не дадут кончить! Все крикнули «ура!»
— Я убежден, — возобновил Тангалаки, — что каждый из нас умеет ценить щедроты правительства... Я, например, всем обязан службе моей, моему правительству, моему монарху... Положительно скажу: обязан всем и не позволю никому оскорблять отечество — да!
При этом взгляд его обратился к Житомiрскому. Житомiрский встал.
— Стойте! — воскликнул Марков, — стойте! Я русский; слышите, господин Житомiрский? я русский… И тоже не позволю никому... Вы видите эту саблю?
И он выхватил из ножен стоявшую в углу новенькую тульскую саблю, на лезвее которой было написано церковными буквами: «На, Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся во веки!»
И, выхватив, махнул с остервенением в обе стороны.
— Полноте! — с презрением сказал Житомiрский, — вы первый струсите в деле...
— Что? подлец!
— Господа, господа! что это? Помилуйте! Как вам не совестно!... Марков! Ну вот! Эх-ма! — загремело со всех сторон.
Житомiрский побледнел.
— Хорошо, — сказал он глухо, — вы можете меня оскорблять: вы при оружии...
Марков бросил саблю на землю.
— Оскорбите меня теперь: я без оружия.
Житомiрский отвернулся, молча взял фуражку и, несмотря на удерживавшие его руки, бросился к дверям, не рассчитал высоты, сильно ударился лбом о притолку, застонал и присел.
— Вот что значит отступление без перестрелки! — послал ему вслед с хохотом Марков.
Житомiрский ушел. Дверь захлопнулась за ним, и все вдруг заспорили и зашумели страшно. Тангалаки доказывал, что Марков прав, хотя увлекся; Шаркютье, напротив, заметил Муратову: что «du choce des opinions jaillit la vérité!»
Киценко ужасно соболезновал и говорил:
— Эх, за что? Он важный парень, Ромуальд Петрович!
Чиновник с соляных озер расправил мышцы правой руки и заметил, что не всякий спустит, что, если б сказали ему так — так он всех бы по одному повыкидал вон. Молодой чиновник был радостно взволнован (видно, любил игру страстей настолько же, насколько политику), а докторчик, которого совсем не было и видно за спиной соляного чиновника, вдруг выскочил и объявил, что он молчит, потому что всякий врач космополит!
Марков был пьян; он сидел, покачиваясь, на стуле и, улыбаясь, курил. Все стали убеждать его помириться. Он молчал и курил.
Мало-помалу все разбрелись по домам; к Житомiрскому возвращаться было нельзя, и потому послали за постелями, решившись ночевать у любезного Тангалаки. Марков дремал, а Муратов, лежа на постели и закрыв глаза, с стесненным сердцем внимал крику сов и увещаниям хозяина, обращенным к пересолившему гусару.
Тангалаки шептал: «надо помириться с ним...»
— Он скоро передастся... Я уверен...
— Хорошо. Но в моем доме! Я разделяю вполне вашу горячность...
— Наворовал сколько!...
— Кто себе враг, кто себе враг? добрейший мой, мсьё Марков!.. Смотря с какой точки... Надо быть только благородным в этих делах. Совесть моя, и т. д. Нет, вам надо помириться...
— Хорошо, хорошо! спать пора! И Марков лег.
На следующее утро рано покинул Муратов гостеприимный аул. Марков, провожая его, был очень печален...
— Ты помиришься? — спросил Муратов...
— Чорт с ним! Ведь я его обругал... Уж извиняться, конечно, не буду... а так объяснимся.
— Конечно, если так... А согласись, все это скверно? Марков взял его за руку.
— Ах, голубчик! — сказал он с жаром, — скверно, скверно... особенно, когда там льется наша кровь!... Увидишь, я скоро перейду в пехоту, и ты будешь читать в реляции: «храбрый ротмистр Марков шел впереди всех! Батарея была взята, но он был убит навылет в грудь пулей!» Я буду носить солдатскую шинель нараспашку поверх венгерки и в дело буду брать всегда ружье с штыком... Прощай, голубчик, будь здоров!..
Скоро отъехал Муратов версты с две, и хаты аула стали уже сливаться с подножием обнаженной горы.
Муратов с глубокой тоской и досадой на себя за то, что покинул тишину домашней жизни, скакал вперед... Перед ним впервые даже явился страх... Он боялся погибнуть ни за что, ни про что, где-нибудь в глуши, как погиб тот оцепенелый молодой крестьянин, которого труп показывал ему в сенях лазарета блестящий молодой практик.
Волнистая степь лежала кругом; наверху свод неба; а впереди без конца вилась черноватая дорога
Тошно стало ему думать, что сила, которая взывала в нем во все время долгого похода, начинала меркнуть, как болезненный и вовсе ни на что порядочное не потребный идеал! Где тот холодный и крепкий ключ? Уж не нас ли надо кропить живой водой?
Насколько был он прав и не подействовала ли на него через меру чуждая привычкам картина печального аула — увидим при дальнейших встречах, и потому лучше бы не заключать ничего из сказанного…