Трудные дороги - Г. Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должно быть, старухи в этот день пересматривали свои вещи: в одной из комнат, на столах и древних же укладках и сундуках, окованных цветным железом, лежали женские наряды. Старухи носили их лет восемьдесят назад. Потом оказалось, что эти наряды еще от бабушек и прабабушек старух: это были одежды, которые носили наши девушки и молодые женщины этак при Алексее Тишайшем. Тяжелые бархатные, парчевые, легчайшие шелковые сарафаны, накидки — ярко-красные, малиновые, бордовые, нежно-голубые; цветистые персидские шали, платочки ажурного плетения устюжских кружевниц, расшитые сафьянные сапожки, веселые и величавые кокошники, унизанные жемчугами и уральскими самоцветами — вся эта музейная редкость на наши деньги не имела никакой цены — и была несметным богатством. Для старух смотр был праздником; глаза их смягчились, увлажненные радостью воспоминаний; руки любовно гладили бархат, парчу, кружева. А я смотрел, замирая, боясь спугнуть вышедшие из прошлого зыбкие тени, словно видя, как оживают мертвые вещи, облекая волооких красавиц с черными дугами бровей на белых лицах и с длинными, ниже пояса, толстыми косами…
Все это был мираж, тлен; парча и бархат расползались от старости; кости волооких красавиц давно истлели на кладбищах, — последними доживали прошлые века две столетних старухи. Но я плохо спал в ту ночь, а утром, добиваясь у сельсоветчика лошади, со злости готов был двинуть кулаком в его опухшую от пьянства ни в чем неповинную рожу. Лошадь дали только к вечеру — днем я бродил по селу, тщетно вглядываясь в уцелевшие кое-где дома с крытыми переходами и высоким крыльцом под навесом, который держали пузатые колонны. Срубленные из толстенных сосен, они стояли по двести лет: крепкая оболочка старины, которую вымела из них метла нерассуждающей революции.
О прошлом говорили и просторные торговые ряды, магазины, вместительные склады: революция начисто вымела содержимое и из них. Они стояли заброшено, пусто; в единственном магазинчике «Райпо» на полках — только желтые пачки «кофе здоровье» из желудей и голубые коробки зубного порошка. Стоило ли менять жемчуг на зубной порошок? Когда-то тут сновали «молодцы», из тундры ехали оленеводы, снизу и сверху шли обозы, ядрено поскрипывая на морозе полозьями и туго увязанной поклажей. И вместо заунывного железного звона из судоремонтной мастерской, тоскливо и одиноко разносящегося в пустынных улицах, медно, торжественно, жизнеутверждающе гудели колокола собора, давно закрытого: его двери забиты досками, с голубых куполов сняты кресты.
Я останавливал себя: и в прошлом разве мало было дикости, мерзости? Прошлое хорошо разве тем, что оно прошло… Но нет, это не так: как бы не относиться к нему, в нем было и что-то верное, прочное, чего не имеем мы, потому и томимся. Оно, это верное, должно, быть и в нас, из того же прошлого, но мы не можем, не умеем его узнать, вытащить на свет, сделать для себя законом…
На постоях, на ночлегах — недоумевающие, ничего не понимающие люди. Что делают с ними? Зачем? Кому нужно, чтобы оленеводы шли в колхоз и чтобы половина оленей из-за этого погибла, разбрелась? Что это за колхоз, кто его выдумал, зачем он? И как при нем жить? Почему у хозяек отобрали коров и их теперь осталось меньше половины? Масло забирают, детям не Оставляют даже молока. Почему не привозят товары, как прежде? Нет соли, нечем солить семгу, сига, нельму. Пришли голодные времена — их север не знал. Мужчин не оставляют в покое: одним дали задание на сдачу пушнины — и пушнины стали сдавать меньше, чем прежде; других гонят на лесозаготовки. Кому нужен этот лес, если он не может попасть внутрь страны? За границу? Это далеко и совсем непонятно: за лес ничего не дают взамен.
Северяне, люди свободные, с большим чувством собственного достоинства, почти не знавшие прежде давления власти и привыкшие жить своим умом, воспринимали новое, как стихийное бедствие, обрушенное на них неумными людьми. Сопротивляться открыто бесполезно; только часть оленеводов ушла — одни на запад, лесами, к финнам и норвежцам; другие, как рассказывали, будто бы пробрались через весь север Сибири и Берингов пролив на Аляску. Остальные, приученные суровым севером к смекалке и изворотливости, всеми способами старались ускользнуть от насилия власти.
Этот край давал стране масло, пушнину, рыбу, оленьи шкуры: пятьдесят тысяч человек с лихвой оправдывали себя. Можно было бы еще во много раз увеличить молочное хозяйство, создать тут северную Швейцарию; можно расширить земледелие, оленеводство, привить сбор ягод — неисчислимое ягодное богатство пропадает зря. Если заботиться о развитии, не довольствуясь тем, что есть, тут можно придумать не мало дел, которые будут быстро развивать край, не насилуя его. Мы ищем нефть, руды, уголь, — чтобы их добыть и вывезти, надо построить железную дорогу на тысячу километров, в царство вечной мерзлоты. Пригонят десятки тысяч заключенных, начнутся большие работы — они подчинят себе край, заставят его работать на себя и разрушат веками сложившийся тут уклад. Страна не получит отсюда больше ни рыбы, ни пушнины, ни масла: их без остатка съест новое дело. Оно даст краю — зубной порошок, а стране, может быть, уголь, — добытый в Заполярье, он будет стоить не дешевле золота. Почему бы не добывать его в уже освоенных, более южных местах, расширив добычу там? Потому лишь, что надо чем-нибудь занять тьмы заключенных, невзирая и на то, что работа здесь не только разрушит жизнь края, но и потребует сотен тысяч человеческих жертв?..
Трясясь в санях, так можно было думать, лишь забывая о том, что никакие человеческие выкладки не имеют значения там, где решает не человек, а ничего не выражающий удавий взгляд. И стоило вспомнить о нем, вообразить однажды увиденную в кустах мерзкую голову с бессмысленными глазами болотной мути, как размышления исчезали сами собой…
Ночами слева или за спиной небо загоралось северным сиянием. Оно перекидывалось исполинской дугой, сводом от одного конца неба к другому, и переливалось цветами радуги. Либо развешивалось полосатыми занавесами, — они играли оранжевыми, голубыми, синими, розовыми, зелеными огнями. Игра эта никогда не манила, не влекла; она была ни земной, ни небесной: торжественная и непонятная, она обдавала холодом и могла только отдалять и подавлять. Слиться с ней, как с мерцанием звезд, чувствуя себя частью игры, ибо ты — часть вселенной, почему-то было нельзя: она словно отгораживала небо от земли. И сколько ни смотреть, нельзя было вообразить, почему горит завеса: сполохи, полыхавшие изменчивым огнем, которого не найдешь ни на одной палитре, оставались неразгаданной тайной.
Термометр падал ниже пятидесяти. Заиндевевшая лошадка трусит, будто оставаясь на месте, словно завороженная; заворожен и ямщик в передке саней; его спина и голова в шарообразном капюшоне совика поседели от снега и инея. Воздух застыл; он обжигает щеки, режет горло, колет в легкие. Куда не глянешь — белое полотно: на реке, на обрывах скалистого берега, на прибрежных кустах с другой стороны, на стене леса за кустами — всюду белое безмолвие. Скалы тоже в инее и кажется, что у них из каменных пор, как от тяжкой муки, выступил пот и мгновенно застыл. Легкий дымок изо рта разлетается пылью, как пудрой, и только изредка раздастся выстрел: это треснуло от мороза дерево или не выдержал и лопнул камень, расколотый холодом, как колуном.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});