Почти родственники - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А то получится, как у жены одного моего приятеля. Ей было лет 30 примерно, она была учительницей, и в нее влюбился девятиклассник. Он писал ей письма, стоял под окнами, сочинял стихи и дарил букетики. Она, разумеется, смеялась, отмахивалась, кричала из окна: «А ну домой немедленно, сейчас родителям позвоню!» Но иногда, в момент хорошего настроения, позволяла ему поднести ей сумку до дому.
А через год этот мальчик ее бросил.
Подошел на переменке и сказал: «Все, я больше тебя не люблю». И у нее началась настоящая депрессия. Но самое интересное: мой приятель сказал, что и он почувствовал себя несколько задетым. Даже оскорбленным. «Мою жену бросил какой-то мальчишка! Безобразие! Наглец! Как он смел!»
Но когда определенность слишком уж определенная, тоже может выйти глупо.
Я знал одного парня, который просто боялся остаться с женщиной наедине даже в самых обычных обстоятельствах. Например, посидеть вместе вечером, отредактировать статью. Или съездить вместе к престарелой родственнице на дачу, отвезти ей продукты и лекарства. Потому что он тут же начинал ухаживать. Это было частью его гендерной, так сказать, идентичности. Какой же я мужчина, если, оказавшись рядом с женщиной, не проявлю активность? А поскольку он был очень хорош собой, ловок на язык и обращение, то его активность чаще всего приветствовалась. Что в дальнейшем приводило к различным затруднениям социального и эмоционального свойства. Поэтому он избегал таких ситуаций риска.
Или наоборот. Я дружил с одной милой девушкой, которая потом стала милой дамой и т. п. Кстати говоря, в начале нашей дружбы я делал какие-то движения, но был мягко и решительно остановлен. Ну и хорошо, ну и ладно. Мы очень приятно общались, но как-то раз она стала то ли очень энергично причесываться, то ли яростно поправлять лямку от лифчика под платьем, и я сказал: «Может быть, мне выйти или отвернуться?», а она ответила: «Ты что, ты же мне как подружка».
Мне сразу расхотелось с ней встречаться и болтать на умные филологические темы. Конечно, я был ей не кавалер, не ухажер, не любовник – но уж и не подружка. Почему я не удостоился простого слова «друг» – не знаю. Может быть, потому что перед другом не поправляют лямку от лифчика? Не знаю. Так и остался в неведении.
исчезновение
К.
Один раз на даче – уже после папиной смерти – я нашел целую пачку писем к нему. От какой-то женщины. Она подписывалась буквой К.
Я вспомнил, что у папы на руке была татуировка – именно буква К.
У него был еще бледный якорь на другой руке. Я, когда был маленький, несколько раз спрашивал у него, что значит эта буква. Но он смеялся и ничего не рассказал.
Эта самая К. обращалась к папе: «Дорогой Ви!» То есть Витя.
Письма были написаны летом 1937 года. То есть моему папе было 23 года. Столько же, сколько мне, когда я их читал. Они были очень интимные. Даже слишком. Тридцать седьмой год в них никак не отразился. Но меня поразила их взрослость. Этой самой К. было явно меньше лет, чем ему. Она писала что-то вроде: «Ты ведь старше меня и сможешь понять (решить, посоветовать, отвечать)». Но это были письма совершенно взрослой женщины совсем взрослому мужчине. У них что-то не ладилось. Она жаловалась ему на него же: странно и жалко.
Мне было неловко читать. И я не стал дочитывать. Завязал их веревочкой, как были, и положил в ту же коробку на дно ящика письменного стола.
Потом, лет через пять, я решил все-таки их прочитать. Залез в ящик – а их там нет. Обыскал все, что мог. Нет нигде. Спросил маму. Она подняла брови: «Какие еще письма?» Я попытался объяснить. Так, окольными словами. Она сказала: «Не знаю, не знаю. Ты что-то выдумываешь».
Однажды, еще лет через пять, режиссер Инна Александровна Данкман сказала мне:
– Хочешь, расскажу тебе про твоего отца, про все его приключения?
Я сказал:
– Конечно, пожалуйста!
Она сказала:
– Давай не сегодня, ладно?
Довольно скоро Инна Александровна заболела и умерла. Потом моя мама умерла.
И некого спросить, где эти письма и кто была эта К.
песочные часы
Время писем
Была еще одна ужасная история с письмами. В сыром дачном сарае я нашел сумку, а в ней – письма папиного троюродного брата: прекрасно помню его узкий красивый почерк. Фиолетовыми чернилами адрес, и обратный адрес. На штемпелях – сорок восьмой, сорок девятый годы. Усевшись на сломанный чемодан, я вытащил из конверта первое письмо – боже! Бумага была пуста, чиста. Второй, третий, десятый, двадцать пятый конверт – то же самое. Сон какой-то. Серая пористая бумага. И слабые синеватые следы на ней.
Скоро я понял, в чем дело. Конверты дядя надписывал крепкими чернилами (наверное, на почтамте), а сами письма писал слабым химическим карандашом. Две зимы в сыром сарае – и все слиняло.
Я помнил, конечно, пугающие часы без стрелок в «Земляничной поляне». Но, доложу я вам, вытаскивать из надписанных конвертов пустые странички – тоже страшновато.
Да, господа, я еще жил в эпоху писем. У меня целый чемодан корреспонденции. Письма отдельные, по разным случаям, и письма сериями: с некоторыми людьми я постоянно переписывался. Например, с одним поэтом-переводчиком – на литературные темы. С моим факультетским товарищем Сашей Алексеевым (ныне покойным, увы): он на втором курсе уехал по обмену учиться в Лейпциг, и мы написали друг другу целый том всякой всячины. Он из моих писем действительно сделал том – переплел их. А я его письма держу в конвертах, но в порядке. Это я про большие серии говорю; были и поменьше. Мамины письма и папины. Письма от друзей мне на отдых и от них с отдыха. То есть мы не могли прервать общение даже на три недели. Письма от девушек, но немного. А также деловая переписка.
Нет, я не спорю, e-mail – это очень удобно, быстро и вообще прекрасно. Но что-то было особенное в бумажных письмах. Одна девочка написала мне с юга. В конверте оказались три песчинки. Много ли надо, чтоб вообразить, как она лежит на пляже, и дописывает письмо, и складывает его, и тонкий белый песок сыплется на бумагу с ее смуглого запястья. И сойти с ума. На три минуты. По числу песчинок.
безответственно и непродуманно
Книжку, что ли, почитать?
Я разлюбил тонких стилистов. Я люблю читать так, чтобы был незаметен сам процесс чтения. Горький описывал, как он в юности читал «Простое сердце» Флобера. Потом схватил книгу и стал смотреть страницы на свет – казалось, что в бумаге есть какой-то секрет: все прочитанное встает перед глазами.
В этом смысле лучше всех – Чехов. Писатель, которого не видно.
Жадным вниманием к выписыванию деталей Набоков похож на Бунина, «Жизнь Арсеньева», и – если сравнить с живописью – на малых голландцев, которые изображали изящную жизнь кавалеров и их камердинеров, дам и их служанок. Катание на коньках по замерзшим каналам, серебряный соусник и сползающую винтом лимонную кожуру.
В повести «Подвиг» описание, как насморочная дамочка чистит картошку, – поразительно по живописности, фактурности и какой-то переизбыточной самодостаточности. Это, что называется, «карта Англии размером в Англию». Мне как читателю здесь уже нечего делать. Разве только убедиться, что я умею складывать буквы.
Мы забыли про фабулу. Про цепь событий. Фабула – сильнейший инструмент, не слабее, чем все остальные приемы, вместе взятые. Фабула организует все пространство и позволяет его понять без явных авторских подсказок.
Кстати, нынешние детективы по фабульной части так себе. Чаще всего это примитивные погони или подмены. Слабо придумать нечто вроде «Царя Эдипа»: человек, сознательно бегущий от преступления, именно его и совершает; человек, расследующий преступление, обнаруживает, что преступник – он сам. Вот это, я понимаю, детектив! В конце концов, «Братья Карамазовы» – очень фабульная вещь. «Фальшивый купон» – шедевр фабульной литературы. Жаль, такое редко встречается.
Но упор на одну только фабулу – как в новеллах Боккаччо или в рассказах Александра Грина – тоже не очень интересно. Что же тогда интересно? В голову лезут банальности: «Свежесть, но не резкая вонючесть чувств, а также новизна, но не насилующая читателя парадоксальность – и чтоб все это было передано ярким, но не кричащим или кудреватым языком».
Эх.
fachwerk
Балки, стойки и раскосы
Знакомый студент сказал, что хочет креститься. То есть нет, крещеный-то он с детства. Хочет наконец войти в церковную ограду. Потому что ищет внутреннюю опору.
Я совсем не удивился, что в двадцать лет можно жить без опоры, потерять ее или пока еще не найти. Я в свои двадцать лет никакой опоры не имел. Внутренней, разумеется. У меня были разнообразные костыли и корсеты: университет, необходимость учить латынь и греческий; у меня были друзья-товарищи, с которыми я постоянно встречался; я был крупный любитель выпить; я увлекался женским полом чрезвычайно. Кроме того, я старался (или делал вид, что стараюсь) заниматься спортом.