Молодость века - Николай Равич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пазухин посмотрел на него пристально, поправил пенсне и уныло поболтал ложечкой в стакане чая с лимоном.
— Ну, какое может быть сейчас настроение? На каждом шагу натыкаешься черт знает на что.
И он с озлоблением рассказал о своем столкновении с Семеновым.
Толстой слушал внимательно. Потом задумался, моргая большими серыми глазами. Наконец, наклонился через стол всем своим большим телом.
— Семенов прав. Никакого «Московского листка» не будет, ваших купцов тоже не будет. И этого кафе не будет. Большевики задумали страшное дело, грандиозное: перестроить всю жизнь сверху донизу по-новому. Удастся ли им это? Не знаю. Но массы — за ними. Наши генералы, конечно, тоже сразу не сдадутся. Принято считать, что немецкие генералы гении, а наши — олухи. Ничего подобного! Наши генералы, конечно, в политике ничего не понимают, от занятия политикой их поколениями отучали, да и в жизни они дураки. Но дело свое знают, и будь у нас порядка побольше, не начни гнить империя с головы, не так бы у нас шла война с немцами. Так вот… (он допил кофе, отодвинул чашку), генералы, конечно, соберутся: «Как! Мужепесы взбунтовались! Свою власть хотят установить! А вот мы им покажем!» Солдаты за ними не пойдут. Но солдаты им пока и не нужны: они из офицеров и юнкеров создадут стотысячную армию. И какая это будет армия! Первоклассная (он закатил глаза). Римские легионы нашего времени.
Он помолчал, потом поднял руку с трубкой.
— Однако армия эта повиснет в воздухе. Ее никто не поддержит, рабочие и крестьяне не пойдут с ними, они поддержат большевиков. Триста лет висело у них ярмо на шее, теперь они его скинули, и никто, понимаете, никто им его больше не наденет. Да… — Он покачал головой, потом повернулся к Пазухину… — Купцы ваши, разумеется, закричат: караул, грабят! Побегут к банкирам в Европу и в Америку: спасите и наши и ваши деньги от большевиков!.. И те помогут генералам. И начнется кровопролитнейшая гражданская война. Страна наша большая, ярости накопилось много, сейчас оружие есть у каждого.
Пазухин уже давно слушал его с открытым ртом и вытаращенными глазами. За соседними столиками все повернулись в нашу сторону.
Наконец Пазухин дрожащим голосом спросил:
— Что же делать? Кто прав?
Толстой поправил очки, задумался.
— Не знаю. С точки зрения высших идей — справедливости, социального равенства и так далее, — правы большевики. Но все дело в том, как они будут осуществляться. Что касается меня, я не годен для такой борьбы. Мое дело — писать. А для того чтобы писать, нужно время.
Он помолчал и прибавил:
— Время, чтобы осознать и понять… Вот тут антрепренер один предлагает на лето поехать за границу. Вероятно, уеду…
Хорошенькая официантка Зося, уже давно стоявшая с подносом, наконец решилась подать счета.
Толстой посмотрел пристально на нее, потом на Пазухина.
— Так вот-с, Алексей Михайлович, что же вы намерены делать?..
Старик вздохнул.
— Буду делать то же, что и делал: ходить в кафе, пока его не закроют, писать, пока будут печатать, а потом, вероятно, помру…
Толстой провел ладонью руки по лицу, как бы умываясь.
— Гм… — потом повернулся ко мне.
— Ну, а вы, собственно, вот вы самый молодой, только что с гимназической скамьи?
— Я уезжаю…
— Куда?
— Я поступил добровольцем в Красную Армию, еду на Южный фронт.
— Вы что же, из рабочей семьи?
— Нет, можно сказать, наследственный интеллигент.
Толстой пожал плечами.
— Не понимаю.
— Видите ли… мне кажется, что это единственная возможность собрать раздробленную сейчас Россию в единое целое и установить в ней справедливый порядок. Я верю в честность большевиков.
Толстой раза два затянулся, выпустил дым.
— Может быть, вы и правы. Иногда устами младенцев глаголет истина.
Мы вышли на улицу. Шел мягкий снежок. Матовые дуговые фонари бледным светом покрывали прохожих, стены домов, мостовую, извозчиков, проезжавших по Тверской. На углу мы распрощались, и каждый пошел по своему пути. В те времена у людей были разные дороги.
В начале января Михаил со своим отрядом прибыл в Москву и поместился в гостинице «Эрмитаж».
Про эту гостиницу во всех путеводителях было сказано:
«Совершенно особняком стоит гостиница «Эрмитаж», Трубная площадь, в собственном доме. Известная каждому москвичу, она не имеет вывесок и приезжими не посещается, так как приезжих принимают неохотно ввиду значительного спроса на номера со стороны постоянно живущих в Москве. При гостинице — знаменитый ресторан».
Ресторан «Эрмитаж» был тем храмом еды, который создали богатые московские хлебосолы, чтобы удивить Европу.
Он имел школу для поваров в Париже и уполномоченных во Франции, в Архангельске и на Волге. В белом зале с мраморными колоннами и с ложами наверху, в зеленом, синем и золотом кабинетах сверкали на столах серебро, фарфор и хрусталь. Великолепный оркестр под управлением Фердинанда Криша исполнял преимущественно классическую музыку. Страсбургские паштеты, зернистая икра, старые вина, стерлядь и форель направлялись вагонами в Москву для того, чтобы попасть на столы богатых гурманов, которые были постоянными посетителями «Эрмитажа Оливье». Здесь капиталисты справляли свои юбилеи, праздновали свадьбы, устраивали банкеты и принимали знаменитых иностранцев…
В «Эрмитаже» чествовали министров-социалистов Франции во главе с Альбером Тома.
Ложи, опоясывавшие верхний ярус зала, имели занавески. Если известный в Москве человек приезжал с дамой и не хотел, чтобы их видели, он шел в ложу, а оттуда после ужина по внутреннему, застланному коврами коридору, в соседнее здание. Это была роскошная гостиница с номерами не менее чем из трех комнат, которые даже до войны стоили от двадцати пяти до семидесяти пяти рублей в сутки. Разумеется, никаких документов там не спрашивали, и никогда ни один полицейский туда не заглядывал. Со стороны бульвара ворота и калитка, ведущие во двор, были наглухо закрыты. Бешеные деньги защищали разврат богачей от постороннего глаза. Москвичи в шутку говорили, что легче попасть в женский Рождественский монастырь, помещавшийся поблизости, чем в эту гостиницу.
Теперь в ней разместился отряд Михаила. Часовой при входе не сидел на табуретке и не лузгал семечки, как в те времена водилось, а стоял неподвижно в положении «смирно».
Дежурный с маузером в деревянной кобуре потребовал документы. Их у меня с собой не было. Тогда он соединил меня по полевому телефону, стоявшему рядом на столике, с Михаилом. И в подъезде, и в коридоре было абсолютно чисто, полы натерты, дорожки выметены. Номер, в который я попал, состоял из нескольких комнат — гостиной, столовой, спальни и бассейна-ванной, стены которой были покрыты зеркалами.
В гостиной среди кушеток тет-а-тет и каких-то пуфов стояли два письменных стола с полевыми телефонами и столик с пишущей машинкой.
В комнате было трое: Михаил, светловолосый, сероглазый человек в кожаной куртке и высокий, с крестьянским веснушчатым лицом и бегающими колючими глазами, солдат в помятой фуражке защитного цвета и расстегнутой шинели.
Михаил стоял, расставив ноги, и смотрел на солдата.
— Ну? — сказал он ему, не здороваясь со мной.
Солдат молчал. Человек в кожаной куртке кашлянул.
— Тофарищ Михаил, этот кофер у него запрали, когда он хотел ухатить со твора.
— Брал ковер? — мрачно спросил Михаил.
— Товарищ командир, — вдруг неожиданно высоким голосом закричал солдат, — я же еду на побывку домой, а ковер этот — ничейный. Он раньше принадлежал буржуям, а теперь, как их выгнали, он ничейный.
Михаил стал краснеть.
— Стало быть, выходит, растаскивай все, что есть?
— Зачем же все, один ковер…
Латыш в кожаной куртке покачал головой.
— Мы тебя путем сутить…
— Не будем, — сказал Михаил, продолжая разглядывать солдата. — Посмотри на себя: шинель расстегнута, фуражка набекрень, небрит, нечесан, ремня нет, сапоги не чищены…
— Что же, выходит, как раньше, при старом режиме?..
— Врешь! Раньше ты кому служил?
— Царю.
— Так. А теперь кому служишь?
— Народу.
— А раз так, служи как следует.
Михаил повернулся к латышу.
— Отпуск отставить. Наряд вне очереди…
Солдат замотал головой.
— Все равно уеду…
Михаил схватил его левой рукой за борта шинели, приподнял, потом поставил на место и, сжав правую в кулак, поднес его к носу солдата.
— Ты это видел? И смотри, не попадайся мне на глаза в таком виде.
Солдат, одурело оглянувшись, поплелся к выходу.
— Стой! Повернись! Налево кругом! Шагом марш!
Когда он ушел, латыш вздохнул:
— Тофарищ Михаил, фы путете иметь неприятность с фаша рука.