Столешница столетий - Станислав Золотцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Но Ираклея стала обходиться со мной так, что ничем суровым или жёстким в душе моей не осталась. Никаким „нещадным богомольством“ она меня не мучила. Напротив, очень приветливо и по-доброму она прежде всего спросила, не хочу ли я есть. И, получив, разумеется, утвердительный ответ, накормила меня не только досыта, но и всякими вкусностями, среди коих были и домашней выпечки пирожные… Но — перед едой она опять-таки очень мягким и тёплым голосом предложила мне повторять за нею слова молитвы „Отче наш“. На меня же, ошеломлённого и суровым обликом моей новой временной воспитательницы, и всей обстановкой в её доме, и, конечно, ожидавшего от неё всяческих „нещадных“ строгостей, так подействовал этот приветливо-добрый тон её обращения со мной, что я не просто беспрекословно, а, можно сказать — как заворожённый — стал повторять за нею древние глаголы, смысл которых мне оставался ещё совершенно не ясен. Правда, об одном я смог догадаться и тогда: это я прошу, чтобы „боженька“ дал мне хлеба. И тут же Ираклея подтвердила это моё первичное понимание, простыми и доходчивыми русскими словами объяснив мне суть Молитвы Господней. И моё детское сознание было опять-таки радостно потрясено тем, что моя догадка оказалась верной.
И потому, наевшись вкусностей и, следовательно, уже не только душой, но и телом войдя в блаженное состояние, я уже с какойто нежданно проснувшейся во мне охотой стал повторять вслед за Ираклеей: „Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ…“ И уже точно знал, что это „молитовка“, которую надо произносить после еды. А часом позже, когда моя новая опекунша дала мне чаю с куском пирога, узнал, что и „перед вкушением пиши“ можно читать не только „Отче наш“, но и другую, особую молитву именно по такому поводу… И к концу дня я как-то незаметно и без всякого напряжения врос в тот ритм обращений к Всевышнему, что был предложен мне хозяйкой дома. Именно предложен: она меня не заставляла ни крестное знамение творить (бабушки мои уже научили меня, как креститься надо), ни становиться вместе с нею перед иконой на колени, собираясь лечь спать. Она именно предлагала мне это делать, говоря спокойным, добрым и тёплым голосом. Но — без улыбки.
Она не улыбалась. Лишь однажды за все три дня, проведённых мной в её доме, я увидел на её лице слабое подобие улыбки. Это произошло, когда я, не зная, как к ней обращаться, назвал её „матерью Ираклеей“. Она вздрогнула и немного переменилась в лице. Потом буквально выстрелила в меня фиолетово-синими лучами своих глаз из-под чёрного плата, почти скрывавшего даже её брови. И погрозила мне пальцем. Но тут же, словно спохватившись, в первый — и единственный раз — погладила меня по голове. И тихо, без всякого раздражения или укора, молвила: „Так не зови. Я тебе не мама… Зови меня „тётя Ираклея“, а если хочешь — тётей Ирой зови. Я тебе, скорей всего, тётка, хоть и очень дальняя…“ И губы её тронуло что-то вроде улыбки — только, как показалось мне, не очень весёлой. И в тихом её голосе мне послышалась затаённая горечь…
Какая-то тайна жила в этой странной женщине! Пишу сейчас эти строки и в очередной раз кляну себя зато, что в юности и в молодости ранней часто бывал, пушкинскими словами говоря, ленив и нелюбопытен. А ведь в те поры были живы ещё многие, кто мог бы мне рассказать о том, почему и как превратилась в „мать Ираклею“ столь красивая, незаурядная, и, как мне сейчас видится, в дни моего гостевания у неё, ещё совсем молодая женщина. Но даже тогда, когда во мне уже возник жгучий интерес к истории нашего рода, к прошлому нашей семьи, к уходящему миру предков, — даже и тогда, расспрашивая старших, „раскручивая“ стариков на устные мемуары, о ком только я не пытался разузнать поподробнее из тех представителей нашей родовы, что казались мне самобытными и незаурядными людьми, — а вот женщина, с ног до головы одетая в чёрное и жившая в доме, где было множество икон, и где сам воздух дышал церковными ароматами, она, одинокая и скорбная красавица, почему-то выпала из круга моих тогдашних интересов… Скорее всего, так получилось потому, что после тех дней, проведённых у неё в гостях, я не только не встречал её ни разу, но и не слышал, чтобы кто-то из старших упоминал о ней. Наверное, она куда-то уехала. Иначе я непременно повстречал бы её хоть раз: Талабск — небольшой город.
…Ираклея не заставляла, но именно наставляла меня все те три дня — наставляла, в общем-то лишь одному: слушать её и повторять за нею слова молитв. И я с каждым часом всё охотнее воспринимал к исполнению её наставничество. Да, собственно, вскоре и повторять-то уже не надобно стало: с младенчества и лет до двадцати я отличался почти феноменальной памятью. И все слова „молитовок“ запоминал с первого раза. И уже сам, без напоминаний, произносил перед иконами и „Отче наш“, и утренние молитвы, и вечерние… Ираклея вдобавок сказала, что мне обязательно надо молиться о выздоровлении бабушки с дедушкой, а также бабы Дуни, и я с энтузиазмом просил об этом и Спаса, и Святителя Николая, и древнего святого целителя Пантелеймона. „Буди врач раб твоих Николая, Марии и Евдокии…“ Она рассказывала мне о каждом, кто был изображён на иконах в её доме, а, уложив меня в постель, очень увлекательно и даже с немалым артистизмом излагала мне содержание евангельских притч, и я засыпал под эти её повествования, как под сладкие колыбельные. Конечно, я воспринимал все эти разъяснения и притчи на том же уровне, на каком и всё остальное, что пересказывали мне взрослые, раскрыв книги, и что я сам уже пытался прочесть в первых своих книжках — как сказки. Но ведь важно то, что содержание древней Книги Книг, понимать которую и постигать мудрость её — труд непростой даже для опытных читателей нашего времени, естественно и просто вошло в моё детское сознание. Да и когда, вспомним, в какие годы! Но оно пришло ко мне в красочности и доброте — в голосе моей кратковременной воспитательницы, странной и дивной женщины…
Разумеется, так произошло потому, что я был по-младенчески заворожен, очарован ею. Можно, наверное, сказать и так: я был влюблён в неё — если можно говорить о влюблённости малыша-мальчика во взрослую женщину. (Сегодняшние последователи доктора Фрейда могут не беспокоится: никакому психоанализу с его Эдиповыми и прочими комплексами не под силу проникнуть в тайная тайных этого чувства и разъять его на источники и составные части…) Гипнотически действовала на меня разница меж суровым и первоначально напугавшим меня обликом Ираклии — и тем теплом, которое исходило от неё, когда она со мною разговаривала. От её голоса, от её глаз… Разительно менялась она, когда перед нею представали другие, взрослые люди. Собственно, за несколько дней её „опекунства“ надо мной такое случалось редко, лишь когда она выходила из дому вместе со мной — или просто погулять, или в магазин. Одного она меня почти не оставляла:: видно, опасалась, что в столь непривычной для меня обстановке её дома мне может стать страшно и плохо. И даже обмолвилась на второй день: „Из-за тебя грешу — я ведь каждый день и к заутрене хожу в храм, и к обедне, и вечером…“
Но на третий лень она взяла меня всё-таки с собой в храм. Да не в ближнюю маленькую церковь, а в Свято-Троицкий собор. В нём я оказался, можно сказать, впервые: не мог же я помнить, как меня крестили под сводами этого храма, когда мне едва месяц отроду исполнился… И поразила меня в нашей Троице, когда Ираклея меня привела туда, не высота сводов, и не сверкающее золотом и серебром убранство храмовых стен, амвона и царских врат меня сильнее всего тогда впечатлило, не фрески и не огромные образа, нет, — более всего я поражён был переменой, произошедшей с моей „дальней тёткой“. Она стала похожа на статую, высеченную из какого-то чёрного камня! Только эта статуя двигалась, преклоняла колени и голову перед образами, а потом гордо поднимала голову, но лицо и глаза оставались каменно-холодны-ми. И даже её ладонь, не отпускавшая мою ручонку, казалась мне жёсткой и почти ледяной…
Вот таким же становился и голос её, когда она встречала по дороге в храм и обратно других людей и отвечала на их слова, к ней обращенные. Даже он, казалось, окрасился в тёмные тона: им говорила совершенно не та женщина, которая с таким светлым теплом часами двумя ранее толковала со мной о детстве Богородицы и одеяниях Чудотворца Николы… Лишь однажды в храме голос её слегка потеплел, помягчал даже до смиренности — когда к ней подошёл „батюшка“, весь словно облитый золотом, благословил её, и они немного побеседовали. А потом она вновь обратилась в движущуюся статую тёмного камня — до той поры, пока мы не вернулись в её дом. Там она вновь стала доброй и приветливой ко мне, и я опять стал оттаивать и просто сладко таять душой и телом в „ауре“, создаваемой её обаянием, спокойно-ласковым и ровным её обращением со мной, лучами её глубоких глаз (позже, повзрослев, я понял: именно такие глаза зовутся очами) и красочной вязью её слов, повествующих о чудесах Господних…